2i.SU
Литература

Литература

Содержание раздела

1000 текстов для изложений

Тексты для изложений

9—11 классы

К ДАЛЕКОМУ ОСТРОВУ

Я плыл к далекому острову больше часа. Ладога была гладкая, небо — чистое, и не думалось, что может быть ветер. Но где, в каком кодексе записано, что счастье должно быть долговечным? Ветер сначала мягко опахнул меня и тут же сломал застойную тишину воды, будто схватил в горсть и выпустил, — и сразу по всей Ладоге побежали мелкие волны.

Далеко над берегом показались тучи. Черные, широкие, они быстро неслись и вот уже скрыли солнце. И тут же ветер взвыл, волны одна за другой покатили вдаль, подымаясь все выше, становясь серыми. Самое правильное было бы вернуться на остров. Но Ладога не из тех озер, которые долго раскачиваются. Она берет разбег сразу. За какие-нибудь десять минут все смешается, ветер окрепнет, подует с такой силой, что и паруса не потребуется, — так что уже лучше не идти против него, а постараться поскорее прибиться к острову.

Небо придвинулось к воде. И то и другое — обесцвеченное, тусклое. Я оглянулся. На Ладоге никого не было, ни вблизи, ни вдали. Только волны, взбив гребни, неслись белыми шапками. Я был совершенно один. Но мне не было страшно. Больше того, что-то вроде злого задора вдруг овладело мною. Я радовался вскипающей волне — хоть тут-то покажу себя, и даже что-то похожее на клокочущие гортанные звуки исторгалось из моей глотки когда пенная волна швыряла лодку с гребня на гребень и обдавала меня серыми брызгами.

Мне нравилось бороться один на один с этой слепой громадой. Давно уже я не испытывал чувства озорства, а теперь оно кипело во мне, и с каждым взмахом весел, с каждым рывком, с каждым взлетом на волну, с порывом ветра, который все больше сатанел, мною овладевало безудержное желание борьбы, желание проявить всего себя.

Остров был уже не так далеко, когда на меня обрушился шквал. Я и не знал, но, оказывается, накануне синоптики предсказали сильный северо-западный ветер со скоростью более двадцати метров в секунду. Это он и налетел на меня. С этой минуты начало твориться что-то непостижимое. Кепку сорвало, волосы метались по лбу, закрывая глаза, и я греб вслепую, и обнаруживал, что гребу не к острову, а в самую пасть Ладоги, и тогда круто разворачивал лодку, и в нее в ту же секунду плюхалось не меньше ведра воды, и я опять откидывал лодку к волне, все больше чувствуя, что уже нет сил грести, что не хватает дыхания, руки немеют, что еще немного, и я брошу весла...

Случилось то, чего я и не предполагал, — лодка стала погружаться в воду. Не помню, но, кажется, я кричал. Звал на помощь... Конечно, никого не было... И тут я впервые узнал, что раньше смерти приходит ужас. Что смерть? Смерть — это когда тебя нет, когда тебе уже бояться нечего, но ужаса я еще не знал. А теперь он подступал ко мне, и то, что совсем еще недавно казалось недорогим, что утомляло, заставляло бежать сюда, — вдруг стало нужным. И даже это чугунное небо, эта чужая вода, этот избивающий ветер, — даже они стали дороги и нужны, но самое главное — оказалось, что во мне никогда не угасала жажда жизни, только ее затолкало время, невзгоды, постоянные заботы, тревоги, а теперь, когда вплотную ко мне подошла смерть, она — эта жажда жизни — прорвалась через все, что ее подавляло, и, жадно вбирая моими глазами все, что было вокруг, что осталось позади, что могло еще радовать, — все это взяла себе, как оружие против смерти, и мне стало страшно уходить из жизни.

Я звал, кричал, но никто не пришел ко мне... Потом долго плыл к острову... Я, конечно бы, сто раз погиб, если бы подчинился трусливому Я. Это он кричал, взывал о помощи, но, как только я очутился в воде, его подмял сильный Я, и с той минуты появилась уверенность — доберусь до острова. И не страшно мне было ни волн, ни ветра, ни расстояния. Бывает такое состояние у человека,, когда его правда перерастает страх угрожающей смерти за нее. Что-то подобное произошло и со мной...

Как справедливая награда сильному Я, была та первая секунда, когда ноги коснулись дна. Разгребая воду, я пошел к берегу. И тут большая волна со всего ладожского разгона налетела на меня и швырнула на камни. И еще волна, и еще.

Я все же выбрался на берег. Упал и долго лежал. И плакал, не стыдясь своих слез. Потому что это были слезы очищения и надежды. Было обидно, что не так жил до сих пор, потому и устал. И думал, что теперь начну совсем другую жизнь. Плакал оттого, что до этого дня не уважал себя, не умел этого делать, а теперь ничего уже бояться не буду.

(По С. Воронину)

КНИГА

Доктор приложил трубку к груди больного писателя и стал слушать. Большое, непомерно разросшееся сердце неровно и глухо колотилось о ребра, всхлипывало, как бы плача, и скрипело, И это была полная и зловещая картина близкой смерти. Рукопись была толстая, листов в ней было много; по каждому листу шли маленькие убористые строчки, и каждая из них была частицей души писателя. Костлявою рукою он благоговейно перебирал страницы, и белый отсвет от бумаги падал на его лицо, как сияние. А возле писателя на коленях стояла жена, она беззвучно целовала костлявую и тонкую руку и плакала.

— Не плачь, родная, — просил он, — плакать не нужно, плакать не о чем.
— Твое сердце... И я останусь одна во всём мире!

Писатель погладил рукою склонившуюся к его коленям голову и сказал:

— Смотри.

Слезы мешали ей глядеть, и частые строки рукописи двигались волнами, ломались и расплывались в ее глазах.

— Смотри! — повторил он. — Вот мое сердце. И оно навсегда останется с тобою.

Это было так жалко, когда умирающий человек думал жить в своей книге, что еще чаще и крупнее стали слезы его жены. Ей нужно было живое сердце, а не мертвая книга, которую читают все: чужие, равнодушные и нелюбящие. Книгу стали печатать. Называлась она «В защиту обездоленных».

Наборщики разорвали рукопись по клочкам, и каждый набирал только свой клочок, который начинался иногда с половины слова и не имел смысла.

— Чтоб ему пусто было, этому писаке! Вот, анафемский почерк! — сказал один и, морщась от гнева и нетерпения, закрыл глаза рукою. Пальцы руки были черны от свинцовой пыли, на молодом лице лежали темные свинцовые тени, и, когда рабочий и плюнул, слюна его была окрашена в тот же темный и мертвенный цвет.

Другой наборщик, тоже молодой — тут старых не было — вылавливал с быстротою и ловкостью обезьяны нужные буквы и тихонько пел: «Эх, судьба ли моя черная, ты как ноша мне чугунная...»

Остальные молчали, кашляли и выплевывали тёмную слюну. Книги пестрыми рядами стояли на полках, и за ними не видно было стен. Книги высокими грудами лежали на полу, и позади магазина, в двух темных комнатах, лежали все книги, книги. И казалось, что безмолвно содрогается и рвется наружу скованная ими человеческая мысль.

Сёдобородый господин крикнул:

— Мишка!

Когда мальчик вошел, хозяин сделал лицо свирепым и погрозил пальцем.

— Тебе сколько раз кричать? Мерзавец!

Мальчик испуганно моргал глазами, и седобородый господин успокоился. Ногой и рукбй он выдвинул тяжелую связку книг, хотел поднять ее одною рукою, но не смог.

— Вот отнеси к Егору Ивановичу. Мальчик взялся обеими руками за связку и не поднял.
— Живо! — крикнул господин. Мальчик поднял и понес.

На тротуаре Мишка толкал прохожих, и его погнали на середину улицы, где снег был коричневый и вязкий, как песок. Тяжелая кипа давила ему спину, и он шатался. Извозчики кричали на него. Когда Мишка вспомнил, сколько ему еще идти, он испугался и подумал, что сейчас умрет. Он снял связку с плеч и, глядя на нее, заплакал.

— Ты чего плачешь? — спросил прохожий.

Мишка молча плакал. Скоро собралась толпа, пришел сердитый городовой с саблей и пистолетом, взял Мишку и книги и все вместе повез на извозчике в участок.

— Что там? — спросил дежурный околоточный надзиратель, отрываясь от бумаги, которую он составлял.
— Непосильная ноша, ваше благородие, — ответил сердитый городовой и ткнул Мишку вперед.

Околоточный подошел к связке и слегка приподнял книги.

— Ого! — сказал он с удовольствием. Оберточная бумага на краю оборвалась, околоточный отогнул ее и прочел заглавие: «В защиту обездоленных».
— Ну-ка, ты, — позвал он Мишку пальцем. — Прочти.

Мишка моргнул глазами и ответил:

— Я неграмотный. Околоточный засмеялся. Потом составили протокол, и Мишка поставил под ним крестик.

(По Л. Андрееву)

КНЯГИНЯ

В большие монастырские ворота въехала коляска, заложенная в четверку сытых, красивых лошадей. Иеромонахи и послушники, стоявшие толпой около дворянской половины гостиного корпуса, еще издали по кучеру и по лошадям узнали в даме, которая сидела в коляске, свою хорошую знакомую, княгиню Веру Гавриловну.

Старик в ливрее прыгнул с козел и помог княгине выйти из экипажа. Она подняла темную вуаль и не спеша подошла ко всем иеромонахам под благословение, потом ласково кивнула послушникам и направилась в покои.

— Что, соскучились без своей княгини? — говорила она монахам, вносившим ее вещи. — Я у вас целый месяц не была. Ну, вот приехала, глядите на свою княгиню. А где отец архимандрит? Боже мой, я сгораю от нетерпения! Чудный, чудный старик! Вы должны гордиться, что у вас такой архимандрит.

Когда вошел архимандрит, княгиня восторженно вскрикнула, скрестила на груди руки и подошла к нему под благословение.

— Нет, нет! Дайте мне поцеловать! — сказала она, хватая его за руку и жадно целуя ее три раза. — Как я рада, святой отец, что наконец вижу вас! Вы небось забыли свою княгиню, а я каждую минуту мысленно жила в вашем милом монастыре. Как у вас здесь хорошо! В этой жизни для бога, вдали от суетного мира, есть какая-то особая прелесть, святой отец, которую я чувствую всей душой, но передать на словах не могу!

У княгини цокраснели щеки и навернулись слезы. Говорила она без умолку, горячо, а архимандрит, старик лет семидесяти, серьезный, некрасивый и застенчивый, молчал, лишь изредка говорил отрывисто и по-военному:

— Так точно, ваше сиятельство... слушаю-с... понимаю-с...
— Надолго изволили пожаловать к нам? — спросил он.

— Сегодня я переночую у вас» а завтра поеду к Клавдии Николаевне — давно уж мы с ней не видались, а послезавтра опять к вам и поживу дня три-четыре. Хочу у вас здесь отдохнуть душой, святой отец...

Княгиня любила бывать в монастыре. В последние два года она облюбовала это место и приезжала сюда почти каждый летний месяц и жила дня по два, по три, а иногда и по неделе. Робкие послушники, тишина, низкие потолки, запах кипариса, скромная закуска, дешевые занавески на окнах — все это трогало ее, умиляло и располагало к созерцанию и хорошим мыслям. Достаточно ей было побыть в покоях полчаса, как ей начинало казаться, что она тоже робка и скромна, что и от нее пахнет кипарисом. Прошлое уходило куда-то вдаль, теряло свою цену, и княгиня начинала думать, что, несмотря на свои двадцать девять лет, она очень похожа на старого архимандрита и так же, как он, рождена не для богатства, не для земного величия и любви, а для жизни тихой, скрытой от мира, сумеречной, как покои...

Бывает так, что в темную келью постника, погруженного в молитву, вдруг нечаянно заглянет луч или сядет у окна кельи птичка и запоет свою песню. Суровый постник невольно улыбается, и в его груди из-под тяжелой скорби о грехах, как из-под камня, вдруг польется ручьем тихая, безгрешная радость. Княгине казалось, что она приносила с собою извне точно такое же утешение, как луч или птичка. Ее приветливая, веселая улыбка, кроткий взгляд, голос, шутки, вообще вея она, маленькая, хорошо сложенная, одетая в простое черное платье, своим появлением должна была возбуждать в простых, суровых людях чувство умиления и радости. Каждый, глядя на нее, должен был думать: «Бог послал нам ангела...» И, чувствуя, что каждый невольно думает это, она улыбалась еще приветливее и старалась походить на птичку.

Напившись чаю и отдохнув, она вышла погулять. Солнце уже село. От монастырского цветника повеяло на княгиню душистой влагой только что политой резеды, из церкви донеслось тихое пение мужских голосов, которое издали казалось очень приятным и грустным. Шла всенощная. В темных окнах, где кротко мерцали лампадные огоньки, в тенях, в фигуре старика монаха, сидевшего на паперти около образа с кружкой, было написано столько безмятежного покоя, что княгине почему-то захотелось плакать...

А за воротами, на аллее между стеной и березами, где стоят скамьи, был уже совсем вечер. Воздух темнел быстро-быстро... Княгиня прошлась по аллее, села на скамью и задумалась.

Она думала о том, что хорошо бы поселиться на всю жизнь в этом монастыре, где жизнь тиха и безмятежна, как в летний вечер. Хорошо бы позабыть совсем о неблагодарном муже о своем громадном состоянии, о кредиторах, которые беспокоят ее каждый день, о своих несчастьях, о горничной Даше, у Которой сегодня утром было дерзкое выражение лица. Хорошо бы всю жизнь сидеть здесь на скамье и сквозь стволы берез смотреть, как внизу под горой клочьями бродит вечерний туман, как далеко-далеко над лесом черным облаком, похожим на вуаль, летят на ночлег грачи, как два послушника — один верхом на пегой лошади, другой пешком — гонят лошадей на ночное и, обрадовавшись свободе, шалят, как малые дети Их молодые голоса звонко раздаются в неподвижном воздухе, и можно разобрать каждое слово. Хорошо сидеть и прислушиваться к тишине: то ветер подует и тронет верхушки берез, то лягушка зашелестит в прошлогодней листве то за стеною колокольные часы пробьют четверть... Сидеть бы неподвижно, слушать и думать, думать, думать...

Мимо прошла старуха с котомкой. Княгиня подумала, что хорошо бы остановить эту старуху и сказать ей что-нибудь ласковое, задушевное, помочь ей... Но старуха ни разу не оглянулась и повернула за угол.

(По А. Чехову) 

КОШКА НА ДОРОГЕ

Отправляясь в санаторий, Климов поклялся себе, что будет худеть — мало есть и много двигаться. После завтрака Климов пошел гулять, чтобы израсходовать лишние калории.

Климов отправился в лес. Возле высокой сосны дорога разветвлялась на три рукава. Климов остановился, как русский богатырь, раздумывая, какую из трех дорог ему выбрать, и в это время из-за деревьев вышла кошка. Она была такая тощая и злая, что просто потеряла кошачий вид. Кошка подняла на Климова огромные глаза, еле умещающиеся на треугольнике морды, и принялась орать. Не мяукать, а именно — орать, делая короткие передышки, чтобы набрать воздух и орать дальше.

— Чего это она? — удивленно спросил Климов у проходящей мимо бабы.
— Жрать хочет, — спокойно пояснила баба, не останавливаясь.
— Что же мне с тобой делать?.. — вслух подумал Климов и вслух же решил:
— Ну ладно. Пошли.

Климов повернулся и зашагал обратно, в сторону санатория. Кошка замолчала и двинулась следом. Подошли к санаторию. Возле корпуса Климов обернулся к кошке и сказал:

— Подожди, я сейчас. Кошка села и стала ждать. Климов вошел в столовую и разыскал официантку Лиду.
— Там кошка, голодная как собака...

Лида скрылась в недрах своего хозяйства. Через минуту вернулась и принесла небольшую кастрюлю с объедками. В кастрюле были каша, капуста, надкушенные пончики и даже несколько целых сосисок.

Климов вернулся к кошке, доставил перед ней кастрюлю, волнуясь и одновременно ликуя от предстоящей кошки-ной радости. Но кошка никакой радости не обнаружила. Она деловито опустила морду в кастрюлю и не подняла ее до тех пор, пока все не съела и не вылизала кастрюлю до стерильной чистоты. Живот у нее постепенно набухал, как у комара, севшего на руку и пьющего кровь. Наконец кошка извлекла морду из кастрюли и посмотрела на Климова.

— Еще? — спросил Климов.

Кошка молчала. Продолжала глядеть. Климов снова пошел к Лиде, и она снабдила его объедками. Кошка принялась есть— наверное, впрок.

Из корпуса вышла старушка, соседка Климова.

— Вторую кастрюлю ест, — насмешливо восхитился Климов.
— Она же лопнет... — старушка удивленно раскрыла глаза. — Разве можно так перегружать голодный желудок?

Климов отобрал у кошки котелок и отнес его на кухню. Когда он вернулся, то увидел возле корпуса сестру-хозяйку Елену Дмитриевну.

— Чья кошка? — строго спросила Елена Дмитриевна.
— Я принес, — сознался Климов и почему-то заробел.
— Не вздумайте оставлять ее здесь. Ее собаки разорвут. И не вздумайте брать ее себе в номер. У нас в помещении животные запрещены.

Климов вздохнул, поднял кошку с земли, посадил ее на плечо и пошел обратно, на развилку трех дорог. На развилке он снял кошку с плеча, поставил ее на дорогу и пошел в глубину леса. Кошка зашагала следом. Климов обернулся и сказал:

— Не ходи за мной. Ты же все слышала. Он ускорил шаг, но кошка тоже ускорила шаг.
— А ну иди отсюда! —Климов сделал свирепое лицо и затопал ногами, как бы побежал на кошку, хотя оставался на месте.

Климов прекратил бег на месте, повернулся и пошел. Кошка подумала — и за Климовым, соблюдая, однако, дистанцию. Климов оглянулся, поднял

с земли небольшой черный сук и метнул в кошку. Кошка отскочила, давая дорогу летящему предмету. Посмотрела на сук, потом на Климова, и в ее глазах легко было прочитать: «Какой же ты подлец!»

— И очень хорошо, — сказал Климов и пошел дальше.

Старушка уже сидела за столом. Климов успел проголодаться и с удовольствием принялся за холодную закуску.

— А где ваша кошка? — спросила старушка.
— Я ее обратно отнес, — ответил Климов, насаживая на вилку кусочек сардины.
— Куда? — не поняла старушка.
— На дорогу.
— Вы бросили ее на дороге? — удивилась старушка.
— А куда я ее дену? — в свою очередь удивился Климов.
— Что значит «дену»? Вы говорите о живом существе как о вещи... Климов перестал есть.
— Я не понимаю, что вас не устраивает? То, что я накормил голодную кошку?
— Если вы начали принимать участие в другой судьбе, то вы должны участвовать до конца. Или не участвовать совсем.
— Да. Но это не имеет отношения к кошкам.
— Вы не правы. Кошка — очень личностный зверь. Вы даже не представляете себе, что такое кошка. Она связана с Луной. Как море.

Климов поднялся из-за стола и пошел в свою комнату.

В комнате он сел в кресло и приказал себе: не додумывать. Когда его что-то тревожило и он не знал выхода, он запрещал себе додумывать ситуацию до конца. Климов посидел в кресле, и ему пришло в голову разрешить себе послеобеденный сон. Когда он открыл глаза, было три часа ночи. Климов встал, оделся и вышел на улицу. Ночью подморозило. Снег звонко скрипел под ногами, Климов пошел своей прежней дорогой в лес. Луна стронулась с места и поплыла следом за Климовым, сопровождая его. Климов остановился и вдруг заметил, что стоит на перекрестке трех дорог. Он стал смотреть по сторонам, ощупывая глазами каждый метр светлой от снега земли. Сердце его сильно стучало.

Кошка сидела под деревом, ждала его и не шевелилась. То ли уснула, то ли приготовилась ждать долго и задумалась о своем. Климову стало жарко от прилива горячей благодарности. Климов устремился к дереву, проваливаясь почти до подмышек. И, вдруг стал, будто его толкнули в грудь. Это была не кошка. Это был рук — тот самый, который он в нее бросил. Климов стоял и слушал в себе опустошение.

(По В. Токаревой) 

КРЕСТЬЯНИН

Мы ехали из Красноярска в село Казачинское. Земля была вся в цвету. Земля цвела в три, в четыре, в пять этажей! Она буйствовала, она, озоруя, мазалась красками, безудержно, по-детски радуясь самой себе, теплу и солнцу. Понизу земля была опрыскана белыми цветами клубники и земляники, гусиной лапкой, ветреницами желтыми и белыми, блестками травы-муравы, звездочками любки и майника. Выше синели ирисы, качались ландыши белые и лесные — орехового цвета, и кое-где уж птичьим яичком выкатывались из сдвоенного листа рябенькие кукушкины слезки, робко и просительно открывая ротик, обметанный молочной пеной, а еще выше — и цветы эти, и землю всеохватно и яростно захлестывал пожар сибирских жарков. Огненное буйство усмиряли только спокойные цветы медуницы, синеющие по опушке леса, и уверенные, крупно растущие по мокрым логам и склонам гор марьины коренья с уже забуревшими, кругло выпирающими бутонами.

Глаз радовался, душа пела, восторг передавался ей от ликующей природы. Так вот, с восторженным настроением, громким говором, мы и вкатили в какое-то сибирское село с приземистыми, крепко рубленными избами, приветливость которым придавали, пожалуй, только ставни, пестро, как у теремков, покрашенные, да цветы на окнах.

Машина наша ехала бойко по улице, и от нее в панике разлетались на стороны курицы и от каждого двора, сатанея, гнались псы, пытавшиеся ухватить зубами за колесо наш транспорт. Впереди показалась белая лошадь с распущенной гривой и буйно разметавшейся челкой. На ней сидел человек с предостерегающе поднятой левой рукой, в правой он крепко держал повод оброти.

— Я объезжаю молодую лошадь, — сказал он и тихо, уважительно прибавил:
— Извините!

Лошадь грызла удила, косила коричневые глаза на машину и круглила гибкую шею, как бы обтекая собой автомобиль, и в то же время не двигалась с места, а лишь, пританцовывая, щелкала подковами.

Парень — по лицу это был парень, но крупный, с мужицким разворотом плеч, с прямым доверительным взглядом и тем достоинством в каждом движении, в слове и в улыбке, которое дается истинным труженикам земли, ничем не запятнавшим свою жизнь во многих поколениях, не дрогнувшим в лихолетья, уверенным в себе и в той пользе, какую они делают миру и людям, — парень этот не горячил молодого жеребца, чуть порябленного серыми пятнами по ногам и по груди, он как бы давал полюбоваться конем и собою, и мне показалось,, лошадь понимала его и, гарцуя, немножко кокетничала перед нами, но страх все же жил в ней, она боялась машины, у которой стучало сердце и выбрасывало душный дым, и людей, сидящих в машине, боялась, не понимая, отчего они сидят в ней, а не на ней, и вообще жеребец был еще молод, ему хотелось мчаться, лететь над землей, и он вдруг понес, трусовато закидывая ноги и зад, как это делали когда-то беспородные, дураковатые крестьянские кони, не видавшие никаких машин, как мы когда-то в детстве, ополоумев от страха, очумело мчались в сумерках мимо деревенского кладбища.

Парень, откинувшийся в седле, выровнял себя, сжал бока лошади стременами, что-то ей сказал, наклонившись, и она поняла его, перешла на красивый, стелющийся намет.

Унес жеребец парня за околицу села, в пылающие жарким весенним цветом поля, в нарождающееся лето, к солнцу, а мы еще долго смотрели им вслед, и мне до сих пор еще видится белая-белая лошадь и ладно, уверенно сидящий в седле парень с приветно и предостерегающе поднятой рукой. Рука была большая, узловатая, величиной с совковую лопату, с мозолями на ладони. А лошадь — пугливая, юная, с шелковистой, нежной гривой и звонкими, серебряно сверкающими копытами.

(По В. Астафьеву) 

КРЫЖОВНИК

Нас два брата: я, Иван Иваныч, и другой — Николай Иваныч, года на два помоложе. Я пошел по ученой части, стал ветеринаром, а Николай уже с девятнадцати лет сидел в казенной палате. Наш отец был из кантонистов, но, выслужив офицерский чин, оставил нам потомственное дворянство и имень-ишко. После его смерти именьишко у нас оттягали за долги, но, как бы ни было, детство мы провели в деревне на воле. Мы, все равно как крестьянские дети, дни и ночи проводили в поле, в лесу, стерегли лошадей, драли лыко, ловили рыбу и прочее тому подобное... А вы знаете, кто хоть раз в жизни поймал ерша или видел осенью перелетных дроздов, как они в ясные, прохладные дни носятся стаями над деревней, тот уже не городской житель, и его до самой смерти будет потягивать на волю. Мой брат тосковал в казенной палате. Годы проходили, а он все сидел на одном месте, писал все те же бумаги и думал все об одном и том же, как в деревню. И эта тоска у него мало-помалу вылилась в определенное желание, в мечту купить себе маленькую усадебку где-нибудь на берегу реки или озера.

Брат мой Николай, сидя у себя в канцелярии, мечтал о том, как он будет есть свои собственные щи, от которых идет такой вкусный запах по всему двору, есть на зеленой травке, спать на солнышке, сидеть по целым часам за воротами на лавочке и глядеть на поле и лес. Сельскохозяйственные книжки и всякие эти советы в календарях составляли его радость, любимую духовную пищу; он любил читать и газеты, но читал в них одни только объявления о том, что продаются столько-то десятин пашни и луга с усадьбой, садом, мельницей, с проточными прудами. И рисовались у него в голове дорожки в саду, цветы, фрукты, скворечни, караси в прудах и, знаете, всякая эта штука. Эти воображаемые картины были различны, смотря по объявлениям, которые попадались ему, но почему-то в каждой из них непременно был крыжовник. Ни одной усадьбы, ни одного поэтического угла он не мог себе представить без того, чтобы там не было крыжовника.

— Деревенская жизнь имеет свои удобства, — говорил он, бывало. — Сидишь на балконе, пьешь чай, а на пруде твои уточки плавают, пахнет так хорошо, и... и крыжовник растет.

Он чертил план своего имения, и всякий раз у него на плане выходило одно и то же: барский дом, людская, огород, крыжовник. Жил он скупо: недоедал, недопивал, одевался бог знает как, словно нищий, и все копил и клал в банк. Страшно жадничал. Мне было больно глядеть на него, и я кое-что давал ему и посылал на праздниках, но он и это прятал. Уж коли задался человек идеей, то ничего не поделаешь.

Годы шли, перевели его в другую губернию, минуло ему уже сорок лет, а он все читал объявления в газетах и копил. Потом, слышу, женился. Все с тою же целью, чтобы купить себе усадьбу с крыжовником, он женился на старой, некрасивой вдове, без всякого чувства, а только потому, что у нее водились деньжонки. Он и с ней тоже жил скупо, держал ее впроголодь, а деньги ее положил в банк на свое имя. Раньше она была за почтмейстером и привыкла у него к пирогам и к наливкам, а у второго мужа и хлеба черного не видала вдоволь. Стала чахнуть от такой жизни, да года через три взяла и отдала богу душу. И, конечно, брат мой ни одной минуты не подумал, что он виноват в ее смерти. Деньги, как водка, делают человека чудаком. После смерти жены брат мой стал высматривать себе имение. Конечно, хоть пять лет высматривай, но все же в конце концов ошибешься и купишь совсем не то, о чем мечтал. Брат Николай через комиссионера, с переводом долга, купил сто двенадцать десятин с барским домом, с людской, с парком, но ни фруктового сада, ни крыжовника, ни прудов с уточками. Была река, но вода в ней цветом как кофе, потому что по одну сторону имения кирпичный завод, а по другую — костопальный. Но мой Николай Иваныч мало печалился, он выписал себе двадцать кустов крыжовника, посадил и зажил помещиком.

(По А. Чехову)

КУКУШОНОК

В ольховых кустах на берегу ручья мы нашли гнездышко каких-то маленьких птичек. Птички метались над нашими головами и жалобно пищали. В гнездышке мы увидели четыре небольших, усеянных крапинками яичка и одно довольно большое яйцо, совсем непохожее на другие.

— Наверное, это яйцо положила в гнездо кукушка, — сказал я своему внучонку Саше.
— Давай заметим это гнездо и будем за ним внимательно следить.

Мы часто навещали знакомое гнездышко. Казалось, птички привыкли к нам и уже не так испуганно пищали, кружась над нашими головами. Скоро из насиженных яиц стали вылупляться голенькие птенцы: четыре маленьких и один покрупнее. У всех птенцов были желтые мягкие клювы, которые они широко разевали, когда мы приближались к гнезду. Мы наблюдали, как родители кормят птенцов, принося в клювах маленьких насекомых, извивавшихся червячков и мягких гусениц.

Мы тоже пытались подкармливать птенцов, накалывая на тонкий прутик мошек и червячков. Мы клали угощение в их широко раскрытые клювы. Особенно много ел и быстро вырастал обжорливый кукушонок.

Я рассказал внуку о том, что кукушка единственная из всех птиц подкладывает свои яйца в чужие гнезда и никогда сама не выкармливает своих птенцов. Снеся на земле яйцо» самка-кукушка в клюве или в лапках переносит и кладет его в чужое гнездо. Доверчивые родители высиживают и усердно кормят своих родных птенцов и прожорливого подкидыша-кукушонка.

Нередко бывает так, что, быстро подрастая, кукушонок выталкивает из тесного гнездышка маленьких птенцов и остается в гнезде один. Родители погибших птенцов продолжают его усердно кормить, пока он не вырастет и не улетит.

Мы долго наблюдали за гнездышком, в котором рос и толстел подкидыш-кукушонок. Однажды, подойдя к гнезду, мы увидели, что в нем остались кукушонок и два маленьких, захудалых птенца. Оперившийся кукушонок, видно, вытолкнул из гнездышка своих маленьких собратьев. В траве под кустами мы нашли двух мертвых птенцов.

— Давай возьмем кукушонка и оставим в гнездышке маленьких птенцов, — сказал мне внук.

Так мы и сделали. Мы вынули из гнезда уже оперившегося теплого кукушонка и принесли домой. Я посадил его в старое птичье гнездо, которое хранилось у меня на полке. Кукушонок уютно устроился в чужом гнезде. Каждый день мы с внуком кормили его гусеницами, мухами и жучками, накалывая их на вязальную спицу. Кукушонок приветствовал нас, махал отраставшими крылышками и широко разевал свой уже окрепший клюв. Скоро он стал выползать из гнезда и однажды свалился с полки на мягкий диван. Вместе с гнездом мы посадили его в пустую клетку, в которой жил когда-то мой снегирь.

К концу лета кукушонок стал похож на взрослую кукушку. Иногда мы его выпускали, и он летал по комнате, садился на полки, на стол, с удовольствием глотал сырое рубленое мясо и ловил живых мух. Кукушонок оказался очень прожорливой, нечистоплотной и беспокойной птицей. Летая по комнате, он забирался на полки, пачкал корешки книг, по утрам просыпался очень рано, умешая мне спать. Я не знал, как нужно приручать и воспитывать в неволе кукушек, и мы решили выпустить кукушонка на волю.

Мы вынесли его на лесную опушку, подбросили в: воздух. Он повис в воздухе, махая крыльями, и; будто прощаясь с нами, сделал над головами круг, поднялся высоко и исчез за деревьями.

Больше мы не видели нашего кукушонка. Кто знает, быть может, на другой год он прилетел в родные места. Весною мы слышали кукование у самого нашего домика и говорили:

— Не наш ли это кукушонок прилетел и приветствует нас?

(По И. Соколову-Микитову)

КУЛИКИ

Из самого давнего детства мне запомнился маленький куличок-перевозчик. Мы жили у берега широкого мельничного пруда. Мать водила меня купать на песчаный отмел истый берег. Раздевшись, я барахтался в нагретой солнцем воде, собирал росшую на берегу землянику, в мокрой горсти приносил ее матери. Над гладкой поверхностью пруда, отражаясь в воде, с берега на берег то и дело с криком перелетал, трепеща крылышками, маленький куличок-перевозчик. Мне очень нравился этот веселый куличок.

Вряд ли в птичьем мире есть такое разнообразие видов и пород маленьких и больших птиц, как в обширном семействе куликов. Живут кулики почти повсеместно на севере и на юге. Летом они долетают до самого Крайнего Севера, до побережья Ледовитого океана, гнездятся и живут в голой тундре. Русский простой народ добродушно относился к веселым, быстрым куликам, шутливо говорил: «Кулик невелик, а все-таки птица».

Я не был ученым-натуралистом и не знаю названия всех пород и видов куликов. Знаю, что есть совсем маленькие песочники-кулики, бегающие по песчаным берегам наших рек и озер. Есть и крупные кулики, живущие обыкновенно на больших болотах и нескошенных зеленых лугах. Громкий крик этих куликов крестьяне, помню, так переводили на человеческий наш язык: «Жгите сено, жгите сено, новое поспело!»

Слова эти обозначали начало покоса, уборки нового сена. К куликам относятся большие и малые кроншнепы — строгие птицы с загнутыми книзу клювами. Застрелить сторожкого кроншнепа удается не всякому охотнику; Многие из вас, наверное, видели длиннокрылых чибисов, живущих на кочковатых болотах, на вспаханных полях. Махая длинными крыльями, они кувыркаются в воздухе, звонко кричат: «Чьи вы? Чьи вы?» Так переводит народ на человеческий язык их громкий крик.

Путешествуя по пустынному Таймырскому полуострову в безлесной, голой тундре, где до нас еще, наверное, не были люди, летом я видел и слышал великое множество куликов. Некоторые из этих куликов мне были совсем неизвестны. Я слушал их странные голоса, раздававшиеся над пустынной тундрой. Небольшие кулички срывались иногда из-под самых моих ног.

В маленьких, неглубоких озерках я видел куличков-плавунчиков, близко подходил к ним, любовался, как бойко они плавают меж небольших тростинок, купаются и ныряют. До смелого куличка-плавунчика можно было дотянуться рукою, но он не позволял взять себя в руки и перелетал на новое место.

Там же я наблюдал красиво и пышно одетых куликов-турухтанов, в весеннее брачное время устраивавших между собою смешные поединки. Кулички эти носили пышные воротники, и каждый самец-куличок отличался особенностью своей брачной одежды.

Множество куликов наблюдал я и на птичьих зимовках на южном Каспии. Отлогие берега залива были исписаны множеством больших и малых птичьих следов. Тут вертелись кулики самых разнообразных видов и пород. Ни малейшего внимания не обращали они на грозных орланов-белохвостов, неподвижно сидевших на берегу залива и ожидавших легкой добычи. Здесь я видел крупных куликов с загнутыми кверху клювами-носами. Этими изогнутыми клювами они ловко поднимали мягкий ил, разыскивая червей, улиток и насекомых.

Осенью и весною многие породы куликов совершают далекие перелеты. Знакомых нам куликов зимою видят на берегах рек и озер Центральной Африки. Поразительны перелеты кочующих птиц, их умение безошибочно находить дорогу к местам своих гнездований.

У берегов Земли Франца-Иосифа однажды мы высадились со шлюпки на небольшой отлогий островок, покрытый гнездами гаг. Известно, что крупные гаги устилают свои гнезда легким и мягким пухом, который самки гаг выщипывают из своей груди. Слетая с гнезда, гага прикрывает яйца этим теплым пухом.

На маленьком островке кроме гагачьих гнезд оказалось множество гнездившихся крачек — небольших птиц, похожих на чаек. Птицы эти близки к породе куликов. Они храбро вились над нашими головами, садились на наши шапки, стараясь защитить свои гнезда. Ученые-зоологи рассказывали мне, что маленькие крачки каждый год совершают далекие путешествия в южное полушарие Земли, перелетают экватор. Весною вновь возвращаются на берега холодной арктической земли.

О куликах и близких к ним птицах рассказать можно многое. Я ограничиваюсь тем, что пришлось видеть самому. Бродя в юности с охотничьим ружьем, я любовался веселыми куликами, следил за их жизнью. Кроме вальдшнепов, дупелей, бекасов и гаршнепов, я не убивал маленьких куличков, оживлявших родной пейзаж. Из всех больших и малых куликов мне больше всех запомнился виденный в детстве куличок-перевозчик. Я и теперь иногда вижу его во сне; просыпаясь, невольно радостно улыбаюсь.

(По И. Соколову-Микитову) 

КУСАКА

Она никому не принадлежала; у нее не было собственного имени, и никто не мог бы сказать, где находилась она во всю долгую морозную зиму и чем кормилась. От теплых изб ее отгоняли дворовые собаки, такие же голодные, как и она, но гордые и сильные своею принадлежностью к дому. Когда, гонимая голодом или инстинктивною потребностью в общении, она показывалась на улице, т— ребята бросали в нее камнями и палками, взрослые весело улюлюкали и страшно, пронзительно свистали. Не помня себя от страху, переметываясь со стороны на сторону, натыкаясь на заборы и людей, она мчалась на край поселка и пряталась в глубине большого сада, в одном ей известном месте. Там она зализывала ушибы и раны и в одиночестве копила страх и злобу.

Только один раз ее пожалели и приласкали. Это был пропойца-мужик, возвращавшийся из кабака. Он всех любил и всех жалел и что-то говорил себе под нос о добрых людях и своих надеждах на добрых людей. Пожалел он и собаку, грязную и некрасивую, на которую случайно упал его пьяный и бесцельный взгляд.

— Жучка! — позвал он ее именем, общим всем собакам. — Жучка! Пойди сюда, не бойся!

Жучке очень хотелось подойти. Она виляла хвостом, но не решалась. Мужик похлопал себя рукой по коленке и убедительно повторил:

— Да пойди, дура! Ей-Богу, не трону!

Но, пока собака колебалась, все яростнее размахивая хвостом и маленькими шажками подвигаясь вперед, настроение пьяного человека изменилось. Он вспомнил все обиды, нанесенные ему добрыми людьми, почувствовал скуку и тупую злобу и, когда Жучка легла перед ним на спину, с размаху ткнул ее в бок носком тяжелого сапога.

— У-у, мразь! Тоже лезет!

Собака завизжала, больше от неожиданности и обиды, чем от боли, а мужик, шатаясь, побрел домой, где долго и больно бил жену и на кусочки изорвал новый платок, который на прошлой неделе купил ей в подарок.

С тех пор собака не доверяла людям, которые хотели ее приласкать, и, поджав хвост, убегала, а иногда со злобою набрасывалась на них и пыталась укусить, пока камнями и палкой не удавалось отогнать ее. На одну зиму она поселилась под террасой пустой дачи, у которой не было сторожа, и бескорыстно сторожила ее: выбегала по ночам на дорогу и лаяла до хрипоты. Уже улегшись на свое место, она все еще злобно ворчала, но сквозь злобу проглядывало некоторое довольство собой и даже гордость.

Зимняя ночь тянулась долго-долго, и черные окна пустой дачи угрюмо глядели на обледеневший неподвижный сад. Иногда в них как будто вспыхивал голубоватый огонек: то отражалась на стекле упавшая звезда, или остророгий месяц посылал свой робкий луч.

Наступила весна, и тихая дача огласилась громким говором, скрипом колес и топотом людей, переносящих тяжести. Приехали из города дачники, целая веселая ватага взрослых, подростков и детей, опьяненных воздухом, теплом и светом. Кто-то кричал, кто-то пел, смеялся высоким женским голосом.

Первой, с кем познакомилась собака, была хорошенькая девушка в коричневом форменном платье, выбежавшая в сад. Жадно и нетерпеливо, желая охватить и сжать в своих объятиях все видимое, она посмотрела на ясное небо,

на красноватые сучья вишен и быстро легла на траву, лицом к горячему солнцу. Потом так же внезапно вскочила и, обняв себя руками, целуя свежими устами весенний воздух, выразительно и серьезно сказала:

— Вот весело-то!

Сказала и быстро закружилась. И в ту же минуту беззвучно подкравшаяся собака яростно вцепилась зубами в раздувавшийся подол платья, рванула и так же беззвучно скрылась в густых кустах крыжовника и смородины.

— Ай, злая собака! — убегая, крикнула девушка, и долго еще слышался ее взволнованный голос:
— Мама, дети! Не ходите в сад: там собака! Огромная!.. Злющая!..

Ночью собака подкралась к заснувшей даче и бесшумно улеглась на свое место под террасой. Пахло людьми, и в открытые окна приносились тихие звуки короткого дыхания. Люди спали, были беспомощны и не страшны, и собака ревниво сторожила их: спала одним глазом и при каждом шорохе вытягивала голову с двумя неподвижными огоньками фосфорически светящихся глаз. А тревожных звуков было много в чуткой весенней ночи; в траве шуршало что-то невидимое, маленькое и подбиралось к самому лоснящемуся носу собаки; хрустела прошлогодняя ветка под заснувшей птицей, и на близком шоссе грохотала телега и скрипели нагруженные возы. И далеко окрест в неподвижном воздухе расстилался запах душистого, свежего дегтя и манил в светлеющую даль.

Приехавшие дачники были очень добрыми людьми, а то, что они были далеко от города, дышали хорошим воздухом, видели вокруг себя все зеленым, голубым и беззлобным, делало их еще добрее. Теплом входило в них солнце и выходило смехом и расположением ко всему живущему. Сперва они хотели прогнать напугавшую их собаку и даже застрелить ее из револьвера, если не уберется. Но потом привыкли к лаю по ночам и иногда по утрам вспоминали:

— А где же наша Кусака?

И это новое имя «Кусака» так и осталось за ней. Случалось, что и днем замечали в кустах темное тело, бесследно пропадавшее при первом движении руки, бросавшей хлеб, — словно это был не хлеб, а камень, — и скоро все привыкли к Кусаке, называли ее «своей» собакой и шутили по поводу ее.дикости и беспричинного страха.

(По Л. Андрееву) 

КЕМБРИДЖ

Есть милая поговорка: на чужбине и звезды из олова. Хороша природа за морем, да она не наша и кажется нам бездушной, искусственной. Нужно упорно вглядываться, чтобы ее почувствовать и полюбить.

С такими чувствами въезжал я в провинциальный английский городок, в котором, как великая душа в малом теле, живет гордой жизнью древний университет.

Взад и вперед по узким улицам шмыгают, перезваниваясь, обрызганные грязью велосипеды, кудахтают мотоциклы и, куда ни взглянешь, везде кишат цари города Кембриджа — студенты.

По утрам молодцы эти, схватив в охапку тетрадь и форменный плащ, спешат на лекции, гуськом пробираются в залы, сонно слушают, как с кафедры мямлит мудрая мумия, и, очнувшись, выражают одобренье свое переливчатым топаньем, когда в тусклом потоке научной речи рыбкой плеснется красное словцо. После завтрака, напялив лиловые, зеленые, синие куртки, улетают они, как вороны в павлиньих перьях, на бархатные лужайки, где до вечера будут щелкать мячи, или на реку, и тогда Кембридж на время пустеет. К пяти часам все оживает снова, народ валом валит в кондитерские, где на каждом столике, как куча мухоморов, лоснятся ядовито-яркие пирожные.

Сижу я, бывало, в уголке, смотрю по сторонам на все эти гладкие лица, очень милые, но всегда как-то напоминающие объявления о мыле для бритья, и вдруг становится так скучно, так нудно.

Оказалось, что в Кембридже есть целый ряд самых простых вещей, которых, по традиции, студент делать не Должен. Например, не принято надевать на улице шапку. Не полагается здороваться за руку. И не дай бог при встрече поклониться профессору: он растерянно, улыбнется, пробормочет что-то, споткнется. Немало законов таких, и свежий человек нет-нет да и попадет впросак. Если же буйный иноземец будет поступать все-таки по-своему, то сначала на него подивятся, а потом станут избегать, не узнавать на улице. Иногда, правда, подвернется добрая душа» падкая на зверей заморских, но подойдет она к тебе только в уединенном месте, боязливо озираясь, и навсегда исчезнет, удовлетворив свое любопытство. Вот отчего подчас тоской набухает сердце, чувствуя, что истинного друга оно здесь не сыщет. И тогда все кажется скучным.

Но ко всему привыкаешь, подлаживаешься, учишься в чуждом подмечать прекрасное. Блуждая в дымчатый весенний вечер по угомонившемуся городку, чувствуешь, что, кроме пестроты и суеты жизни нашей, есть в самом Кембридже еще иная жизнь, жизнь пленительной старины. Знаешь, что ее большие, серые глаза задумчиво и безучастно глядят на выдумки нового поколения, как глядели сто лет тому назад на хромого студента Байрона и на его ручного медведя, запомнившего навсегда родимый бор да хитрого мужичка в баснословной Московии.

Промахнуло восемь столетий. Саранчой налетели татары. Грохотал Иоанн. Как вещий сон, по Руси веяла смута. За ней новые цари вставали золотыми туманами. Работал Петр, рубил сплеча и выбрался из лесу на белый свет. А здесь эти стены, эти башни все стояли, неизменные, и все так же, из году в год, гладкие юноши собирались при перезвоне часов в общих столовых, и все так же перешучивались они, только, пожалуй, речи были бойчее... Я об этом думаю, блуждая в дымчатый весенний вечер по затихшим улицам. Выхожу на реку. Долго стою на выгнутом жемчужно-сером мостике, и поодаль такой же мостик образует полный круг со своим отчетливым, очаровательным отражением. Тускло. Пахнет сиренью. И вот по всему городу начинают бить часы... Круглые, серебряные звуки, отдаленные, близкие, проплывают, перекрещиваясь в вышине и на несколько мгновений повиснув волшебной сеткой над черными, вырезными башнями, расходятся, длительно тают, близкие, отдаленные, в узких, туманных переулках, в прекрасном вечернем небе, в сердце моем... И, глядя на тихую воду, где цветут тонкие отражения будто рисунок по фарфору, я задумываюсь все глубже — о многом, о причудах судьбы, о моей родине и о том, что лучшие воспоминания стареют с каждым днем, а заменить их пока еще нечем...

(По В. Набокову) 

перейти к началу страницы


2i.SU ©® 2015 Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ruРейтинг@Mail.ru