СОЛДАТСКОЕ СЕРДЦЕ
Крепко сдружились в походах молодой солдат Клим Дуга и бывалый воин Матвей Бородулин. Вместе отступали от самого Немана. Вместе бились у Витебска. Чуть не погибли у стен Смоленска. Вместе пришли к Бородинскому полю.
Матвей Бородулин Клима Дугу уму-разуму в военных делах наставляет: как порох держать сухим, как штык Наточить, как лучше идти в походе, чтобы ноги меньше уставали. На привале Бородулин уступит младшему место поближе к костру. Упрется Дуга:
— Да что я, дите какое?
— Ложись, ложись! — прикрикнет старый
солдат. — Я привычный. Мне на холодке даже и лучше.
Делят кашу, и тут Бородулин о друге думает. Из миски своей в миску к нему добрую часть отвалит.
— Дядя Матвей, — отбивается Клим, — да
что я — к откорму хряк?
— Ешь, ешь! Тебе в рост, тебе в пользу.
В Бородинской битве солдаты сражались рядом. Клим — богатырь, Бородулин — усох с годами. Прикрывает Дуга старшего друга. Недоглядел: ранило вдруг солдата. Повалился Матвей Бородулин на землю.
— Дядя Матвей! — закричал Дуга. Рухнул
он на колени, тормошит Бородулина. Ухо к груди приложит.
— Дядька Матвей! Родненький!.. Приоткрыл
Бородулин глаза, глянул на друга.
— Воды, — простонал и снова забылся.
Схватились солдаты за фляги — пусты солдатские фляги. Скоро десять часов, как бой. Не осталось во флягах глотка воды. Нет воды. Ручья поблизости нет. Ближайший ручей в руках у французов.
— Воды! Воды! Воды! — идет по солдатским рядам.
Нет нигде, как в пустыне, воды. Поднялся Дуга на ноги. Смотрит растерянным взглядом. И вдруг ток прошел по солдату. Схватил он пустую флягу, руку задрал вверх и рванулся навстречу французам, туда, где штыки и ружья, где за ними ручей в овраге. Перехватило у товарищей дух.
— Господи, верная смерть... Достался Дуга французам.
Смотрят солдаты с тревогой вслед. Смотрят на бегущего русского и сами французы.
— Камрады, — кричит Дуга, — дядька Матвей
погибает! Дядька просит воды! — и флягой пустой, как паролем, машет.
— Воды! — несется над полем.
Французы хотя и враги, а тоже ведь люди. Непонятна им русская речь. Однако сердцем людским понятно — неспроста побежал солдат. Расступились французы, открыли дорогу к ручью. Стих на участке огонь. Не стреляют ни эта, ни та сторона. Замерло все. Только режет воздух крик Клима:
— Дядька Матвей погибает!
Добежал Дуга до оврага. Зачерпнул флягу воды студейой, развернулся — и помчался назад коридором солдат французских.
Подбежал он к дядьке Матвею, снова стал на колени, голову поднял, флягу поднес ко рту. Смочил лоб, виски. Приоткрыл Бородулин глаза, вернулось к солдату сознание, узнал молодого друга:
— Где же ты водицу, родной, достал? Где? Из сердца достал солдатского.
(По С. Алексееву)
СОЛОВЕЙ
Он всегда начинал петь, когда все стихало. Так и положено петь настоящему певцу. Тишина нужна была такая, чтобы затих ветер, замерли ветви деревьев, травы склонились к земле, успокоилась вода. И облака должны были рассеяться, иначе он не запоет.
Его слушали все! Ивы, поникшие своими печальными ветвями, березы, успокоившие свою густую листву, болота слушали его, натянув радары паутинных антенн, и реки замедляли в этом месте свое течение, и внимали ему люди, те, у кого было чувство прекрасного.
Запевка прозвучала, как только солнце коснулось гребенки синего леса и тени спокойно улеглись на земле. И на полях замолк шум гудящих машин. Тут он и попробовал свой голос. Это была проба, именно запевка. Так, чуть-чуть, что-то сродни сквозному свисту. Не песня, но и не ветер. И не игра на дудочке. Так, нечто условное, еще неуверенное, как бы и не желание, но уже заявка.
Мало кто обратил внимание на его первый звук. Хотя он был и необычен. Но в том-то и дело, что звук был необычен, и поэтому он легко, нет, не затерялся, а просто в силу житейской инерции не был замечен теми, кто был занят своим повседневным. Мало ли разных звуков. Тем более что незнакомый звук не сразу улавливает даже и чуткое ухо.
После пробы он усилил голос. Мало того, сделал что-то такое, что некоторые сразу замолчали, иные же насторожились, но большинство птиц в березовой роще, не заметив нового, продолжали свой клекот, ор, карканье, бормотанье, чуфырканье.
И тогда он пустил трель. Ту трель, которую позднее подхватили подражатели, существа без своего голоса, пытаясь выдать за свое. Но он был так щедр, так увлечен своей песней, что даже не заметил, как вокруг появились те, которые всегда лезут к гению. Ах, как он ликующе пел! Прославлял жизнь, ее вечные восходы, молодую листву неоглядных лесов, синюю гладь морей, ровные просторы земли. Как он пел!
И казалось странным, что при таком даровании он был очень беззащитен. Одного кошачьего когтя хватило бы, чтоб растерзать его тщедушное тельце. Но он не думал об этом. Благородная страсть заставляла его петь то, чем было переполнено сердце, и он ничего не замечал, даже того, что его слушают все. Да, теперь уже все ему внимали! Теперь уже все признали его отличным певцом. Даже стали гордиться им. Поглядывали друг на друга. Вот, мол, какие есть, у нас! И только никто не подумал о том, как он беспомощен и беззащитен.
(По С. Воронину)
СОН НИКИТЫ
Никита увидел сон. Он снился ему уже несколько раз, все один и тот же. Легко, неслышно отворяется дверь в зал. На паркете лежат голубоватые отражения окон. За черными окнами большим светлым шаром висит луна. Никита влез на ломберный столик в простенке между окнами и осматривает комнату.
Вот напротив, у белой, как мел, стены, качается круглый маятник в высоком футляре часов, качается, отсвечивает лунным светом. Над часами, на стене, в раме висит строгий старичок с трубкой, сбоку от него — старушка, в чепце и шали, и смотрит, поджав губы. От часов до угла, вдоль стены, вытянули руки, присели, на четырех ногах каждое, широкие полосатые кресла. В углу расселся раскорякой низкий диван. Сидят они без лица, без глаз, выпучились на луну, не шевелятся.
Из-под дивана, из-под бахромы, вылезает кот. Потянулся, прыгнул на диван и пошел, черный и длинный. Идет, опустил хвост. С дивана прыгнул на кресла, пошел по креслам вдоль стены, пригибается, пролезает под ручками. Дошел до конца, спрыгнул на паркет и сел перед часами, спиной к окошкам. Маятник качается, старичок и старушка строго смотрят на кота. Тогда кот поднялся, одной лапой оперся о футляр и другой лапой старается остановить маятник. А стекла-то в футляре нет. Вот-вот, достанет лапой.
Ох, закричать бы! Но Никита пальцем не может пошевельнуть, ему страшно. — Вот-вот будет беда...
Лунный свет неподвижно лежит длинными квадратами на полу. Все в зале затихло, присело на ножках. А кот вытянулся, нагнул голову, прижал уши и достает лапой маятник. И Никита знает: если-тронет он лапой — маятник остановится, и в ту же секунду все треснет, расколется, зазвенит и, как пыль, исчезнет, не станет ни зала, ни лунного света,
От страха у Никиты звенят в голове острые стеклышки, сыплется песок мурашками по всему телу... Собрав всю силу, с отчаянным криком Никита кинулся на пол! И пол вдруг ушел вниз. Никита сел. Оглядывается. В комнате — два морозные окна, сквозь стекла видна странная, больше обыкновенной, луна. На полу валяются сапоги.
«Господи, слава тебе господи!» — Никита наспех перекрестился и сунул голову под подушку. Подушка эта была теплая, мягкая, битком набита снами.
Но не успел он зажмурить глаза, видит — опять стоит на столе в том же зале. В лунном свете качается маятник, строго смотрят старичок со старушкой. И опять из-под дивана вылезает голова кота. Но Никита уже протянул руки, оттолкнулся от стола и прыгнул и, быстро-быстро перебирая ногами, не то полетел, не то поплыл над полом. Необыкновенно приятно лететь по комнате. Когда же ноги стали касаться пола, он взмахнул руками медленно поднялся к потолку и летел теперь неровным полетом вдоль стены. Близко у самого носа был виден лепной карниз, на нем лежала пыль, серенькая и славная, и пахло уютно. Потом он увидел знакомую трещину в стене, похожую на Волгу на карте, потом — старинный и очень странный гвоздь с обрывком веревочки.
Никита толкнулся ногой в стену и медленно полетел через комнату к Часам. На верху футляра стояла бронзовая вазочка, и в вазочке, на дне, лежало что-то — не рассмотреть. И вдруг Никите точно сказали на ухо: «Возьми то, что там лежит».
(По А. Толстому)
СОН ЦИРКОВОГО ЛЬВА
Цезарь спит и тихо, точно бредящая собака, взвизгивает во сне. Одна из его могучих желтых лап высунулась в ту щель внизу решетки, куда просовывают пищу, и небрежно свесилась наружу. Голову он спрятал в другую лапу, согнутую в колене, и сверху видна только густая темная грива. Рядом с ним свернулась в клубок, точно спящая кошечка, его львица. Цезарь спит беспокойно и иногда вздрагивает. Дыхание клубами горячего пара вылетает из его широких ноздрей.
Тревожный, но блаженный сон снится Цезарю. Над остывающей после дневного жара пустыней всплыл громадный, блестящий диск месяца, и пустыня ожила, проснулась и заговорила миллионами голосов. Проснулся и он, властелин пустыни, и медленными шагами выходит из зарослей, куда загнало его в полдень солнце и где он после кровавого пира, утолив из ручья жажду, спад в тени до наступления ночи. Какой простор пред его расширенными очами! Только и видно, что синее небо да безбрежная пустыня. Всей своей могучей грудью вдыхает лев свежеющий воздух и вдруг оглушительным, царственным ревом потрясает воздух пустыни. И все смолкает, объятое ужасом. С фырканьем и топотом вскакивают и мчатся через пустыню испуганные стада антилоп и зебр...
Лев крадется к тому ручью, куда каждый день ходят пить воду стада буйволов, и прячется между камнями. Ни один мускул его бархатного тела не шевелится, но весь он уже сжался и приготовился для огромного прыжка. Вдали раздается грузный топот, земля гудит и вздрагивает под тяжелыми копытами. Это идут на водопой буйволы. Передовые тревожно и громко обнюхивают землю и бьют себя хвостами по бокам. Лев не шевелится, но задние ноги его, точно две стальные сжатые пружины, готовы каждую секунду выпрямиться со страшной быстротой.
Наконец стадо напилось и возвращается обратно. Цезарь уже выбрал свою жертву, молодого черного бычка с мускулистой шеей и железным затылком. Легким, беззвучным движением взвивается лев в воздухе. Один прыжок — и он уже на спине у буйвола, задние лапы вонзились в круп, передние ушли глубоко в мускулы шеи. Животное в ужасе и бешенстве мчится вперед, прыгает, тщетно стараясь сбросить с себя страшную ношу, и мгновенно падает на песок с перегрызенным позвонком. Пасть Цезаря дымится от горячей крови животного, и опять оглашает он своим победным царственным ревом пустыню.
Взвизгивает в своей клетке спящий Цезарь и видит другой сон. Перед ним возвышается утыканная острыми гвоздями страшно высокая и крепкая загородка. Лев приседает чуть-чуть к земле, — мгновение — и он уже внутри загородки; под навесом, сбившись в кругу и дрожа атласной кожей, стоят спящие лошади. Лев устремляется к ним, но в это мгновение лошади просыпаются. Вспыхивает ружейный огонь, гремят выстрелы, с криком, свистом, гиканьем сбегаются люди. Но Цезарь не хочет упустить добычу, он уже схватил за загривок жеребенка и волочит его по земле к загородке. Гнев и вкус горячей лошадиной крови придают ему чрезмерную силу. Взмахом могучей головы он закидывает животное на спину, вместе с ним высоко над загородкой перелетает на другую сторону и скрывается в темноте ночи.
(По А. Куприну)
СТАДО
Пасти скот в Индии — занятие для лентяев. Коровы передвигаются с места на место и жуют, потом ложатся, потом опять двигаются дальше и даже не мычат. Они только фыркают, а буйволы очень редко говорят что-нибудь. Они входят в илистые заводи один за другим и забираются в грязь по самую морду, так что видны только нос да синие, словно фарфоровые, глаза, и лежат там, как колоды. Нагретые солнцем скалы словно струятся от зноя, и пастушата слышат, как коршун (всегда только один) незримо посвистывает у них над головой, и знают, что, если кто-нибудь из них умрет или издохнет корова, этот коршун слетит вниз и соседний коршун за много миль отсюда увидит, как тот спустился, и тоже полетит за ним, а потом еще один, и еще, так что едва успеет кто-нибудь умереть, как двадцать голодных коршунов являются неизвестно откуда. Мальчики дремлют, просыпаются и снова засыпают, плетут маленькие корзиночки из сухой травы и сажают в них кузнечиков; а то поймают двух богомолов и заставляют их драться; а то нижут бусы из красных и черных лесных орехов или смотрят, как ящерица греется на солнце, или как змея возле лужи охотится за лягушкой. Потом они поют долгие, протяжные песни со странными переливами в конце, и день кажется им длиннее, чем вся жизнь другим людям. А иногда вылепят дворец или храм из глины с фигурками людей, лошадей и буйволов, вложат тростинки людям в руки, будто бы это владетельные князья, а остальные фигурки — их войско, или будто бы это боги, а остальные им молятся. Потом наступает вечер, дети сзывают стадо, и буйволы один за другим поднимаются из густой грязи с шумом пушечного выстрела, и все стадо тянется вереницей через серую равнину обратно, к мерцающим огонькам деревни.
(По Р. Киплингу)
СТАРШИЙ БРАТ
Я был только на год и несколько месяцев моложе Володи. Мы росли, учились и играли всегда вместе. Между нами не делали различия старшего и младшего, но со временем я начал понимать, что Володя не товарищ мне по годам, наклонностям и способностям. Но ничему я не завидовал так, как благородному и откровенному характеру Володи. Я чувствовал, что он поступает хорошо, но не мог подражать ему.
Однажды я подошел к его столу и разбил нечаянно пустой разноцветный флакончик.
— Кто тебя просил трогать мои вещи? — сказал
вошедший в комнату Володя, заметив нарушение, произведенное мною в симметрии
разнообразных украшений его столика.— А где флакончик?
— Нечаянно уронил. Он разбился, что ж
за беда?
— Сделай милость, никогда не смей прикасаться
к моим вещам, — сказал он, составляя куски разбитого флакончика и с огорчением
глядя на них.
— Пожалуйста, не командуй, — отвечал я
— Разбил так разбил, что ж тут говорить!
И я улыбнулся, хотя мне совсем не хотелось улыбаться.
— Да, тебе ничего, а мне чего, — продолжал
Володя, — разбил, да еще и смеется, такой несносный мальчишка!
— Я мальчишка. А ты большой, да глупый.
— Не намерен с тобой браниться, — сказал
Володя, слегка отталкивая меня, — убирайся.
— Не толкайся!
— Убирайся!
— Я тебе говорю, не толкайся!
Володя взял меня за руку и хотел оттащить от стола; но я уже был раздражен до последней степени. Я схватил стол за ножку и опрокинул его. Все фарфоровые и хрустальные украшения с дребезгом полетели на пол.
— Отвратительный мальчишка!.. — закричал Володя, стараясь поддержать падающие вещи.
«Ну, теперь все кончено между нами, — думал я, выходя из комнаты, — мы навек поссорились».
До вечера мы не говорили друг с другом. Я чувствовал себя виноватым, боялся взглянуть на него и целый день не мог ничем заняться. Володя, наоборот, учился хорошо и, как всегда, после обеда разговаривал и смеялся с девочками. Как только учитель заканчивал урок, я выходил из комнаты. Мне страшно, неловко и совестно было оставаться одному с братом. После вечернего урока истории я взял тетради и направился к двери. Проходя мимо Володи, я надулся и старался сделать сердитое лицо. Володя в это самое время поднял голову и с чуть заметной, добродушно-насмешливой улыбкой смело посмотрел на меня. Глаза наши встретились, и я понял, что он понимает меня. Но какое-то непреодолимое чувство заставило меня отвернуться.
— Николенька! — сказал он мне самым простым, спокойным голосом,— полно сердиться. Извини меня, если я тебя обидел.
И он подал мне руку. Что-то вдруг стало давить меня в груди и захватывать дыхание. Но это продолжалось только одну секунду. На глазах показались слезы, и мне стало легче.
— Прости меня, Володя! — сказал я, пожимая его руку.
Володя смотрел на меня так, как будто не понимал, отчего у меня слезы на глазах.
(По Л. Толстому)
СТАРЫЙ ДОМ
Никита не спеша оделся и, ведя вдоль штукатуренной стены пальцем, пошел по длинному коридору, где тепло и уютно пахло печами. Налево от этого коридора, на южной стороне дома, были расположены зимние комнаты, натопленные и жилые. Направо, с северной стороны, было пять летних, наполовину пустых комнат, с залом посредине. Здесь огромные изразцовые печи протапливались только раз в неделю, хрустальные люстры висели, окутанные марлей, на полу в зале лежала куча яблок. Их гниловатый сладкий запах наполнял всю летнюю половину.
Никита с трудом приоткрыл дубовую двустворчатую дверь и на цыпочках пошел по пустым комнатам. Сквозь полукруглые окна был виден сад, заваленный снегом. Деревья стояли неподвижно, опустив белые ветви. Заросли сирени с двух сторон балконной лестницы пригнулись под снегом. На поляне синели заячьи следы. У самого окна на ветке сидела черная головастая ворона, похожая на черта. Никита постучал пальцем в стекло, ворона шарахнулась боком и полетела, сбивая крыльями снег с ветвей.
Никита дошел до крайней угловой комнаты. Здесь вдоль стен стояли покрытые пылью шкафы, сквозь их стекла поблескивали переплеты старинных книг. Над изразцовым очагом висел портрет дамы удивительной красоты. Она была в черной бархатной амазонке и рукою в перчатке с раструбом держала хлыст. Казалось, она шла и обернулась и глядит на Никиту с лукавой улыбкой пристальными длинными глазами.
Никита сел на диван и, подперев кулаками подбородок рассматривал даму. Он мог так сидеть и глядеть на нее подолгу. Из-за нее — он не раз слышал это от матери — с его прадедом произошли большие беды. Портрет несчастного прадеда висел здесь же над книжным Шкафом. Тощий остроносый старичок с запавшими глазами рукою в перстнях придерживал на груди халат, сбоку лежал полуразвернутый папирус и гусиное перо. По всему видно, что очень несчастный старичок.
Матушка рассказывала, что прадед обыкновенно днем спал, а ночью читал и писал. Гулять ходил только в сумерки. По ночам вокруг дома бродили караульщики и трещали в трещотки, чтобы ночные птицы не летали под окнами, не пугали прадедушку. Сад в то время, говорят, зарос высокой густой травой. Дом, кроме этой комнаты, стоял заколоченный, необитаемый. Дворовые мужики разбежались. Дела прадеда были совсем плачевны.
Однажды его не нашли ни в кабинете, ни в доме, ни в саду. Искали целую неделю, так он и пропал. А спустя лет пять его наследник получил от него из Сибири загадочное письмо: «Искал покоя в мудрости, нашел забвение среди природы».
Причиною всех этих странных явлений была дама в амазонке. Никита глядел на нее с любопытством и волнением. За окном опять появилась ворона, осыпая снег, села на ветку и принялась нырять головой, разевать клюв, каркала. Никите стало жутковато. Он выбрался из пустых комнат и побежал во двор.
(По А. Толстому)
СТАТУЯ ЗЕВСА В ОЛИМПИИ
Величайший художественный центр Древней Греции город Олимпия был местом культа верховного бога Зевса и проведения посвященных ему знаменитых Олимпийских игр. Архитектурный ансамбль Олимпии сложился в основном в седьмом — четвертом веках до нашей эры. Здесь были возведены великолепные храмы богов, самым древним из которых был храм Геры — матери небожителей. Самым грандиозным и прекрасным было святилище Зевса, где находилось и одно из чудес света — огромная и прекрасная статуя владыки Олимпа Зевса.
Как свидетельствуют античные историки, в олимпийской долине имели мастерские многие выдающиеся эллинские скульпторы. Статуя Зевса была изваяна Фидием — величайшим архитектором, живописцем, скульптором, мыслителем, умевшим в своих работах передать неземное величие. Таким сверхчеловеческим образом была, очевидно, его статуя Зевса, созданная специально для храма Олимпии и находившаяся в конце огромного зала этого храма, длина которого составляла шестьдесят четыре метра, а ширина — двадцать восемь метров при высоте внутреннего помещения двадцать метров.
Огромный четырнадцатиметровый Зевс восседал на троне из золота, слоновой кости, черного дерева и драгоценных камней. Пластинки этих драгоценных материалов искусно закреплялись на специальном деревянном каркасе. По описаниям, голову Зевса украшал золотой венок из оливковых ветвей — знак миролюбия грозного бога. До пояса обнаженная фигура Зевса и его голова были выточены из слоновой кости. В одной руке он держал золотую статую крылатой богини победы Ники, другой опирался на длинный скипетр с орлом на верхнем конце. Плащ, перекинутый через плечо, волосы и борода Зевса были изваяны из золота. Благородное лицо, обрамленное бородой и вьющимися волосами, было строгим и в то же время добрым. Статуя казалась живой: вот-вот Зевс поднимется с трона.
Впоследствии статуя была перевезена в Константинополь, где фанатики уничтожили многие произведения искусства, но изумительную статую Зевса разрушить не посмели. Однако в пятом веке сгорел дворец императора Феодосия II, а с ним и гениальное творение Фидия. Статуя Зевса исчезла, и о ней известно лишь по свидетельствам древних авторов.
(По В. Черняку)
СТЕПАН И ФУНТИК
Неприятности начались в конце лета, когда в старом деревенском доме появилась кривоногая такса Фунтик. Фунтика привезли из Москвы.
Однажды черный кот Степан сидел, как всегда, на крыльце и, не торопясь, умывался. Он лизал растопыренную пятерню, потом, зажмурившись, тер изо всей силы обслюненной лапой у себя за ухом. Внезапно Степан почувствовал чей-то пристальный взгляд. Он оглянулся и замер с лапой, заложенной за ухо. Глаза Степана побелели от злости. Маленький рыжий пес стоял рядом, Одно ухо у него завернулось. Дрожа от любопытства, пес тянулся мокрым носом к Степану, хотел обнюхать этого загадочного зверя.
— Ах, вот как!
Степан изловчился и ударил Фунтика по вывернутому уху. Война была объявлена, и с тех пор жизнь для Степана потеряла всякую прелесть. Нечего было и думать о том, чтобы лениво тереться мордой о косяки рассохшихся дверей или валяться на солнце около колодца. Ходить приходилось с опаской, на цыпочках, почаще оглядываться и всегда выбирать впереди какое-нибудь дерево или забор, чтобы вовремя удрать от Фунтика.
У Степана, как у всех котов, были твердые привычки. Он любил по утрам обходить заросший чистотелом сад, гонять со старых яблонь воробьев, ловить желтых бабочек-капустниц и точить когти на сгнившей скамье. Но теперь приходилось обходить сад не по земле, а по высокому забору, неизвестно зачем обтянутому заржавленной колючей проволокой и к тому же такому узкому, что временами Степан долго думал, куда поставить лапу.
Вообще в жизни Степана бывали разные неприятности. Однажды он украл и съел плотицу вместе с застрявшим в жабрах рыболовным крючком — и все сошло, Степан даже не заболел. Но никогда еще ему не приходилось унижаться из-за кривоногой собаки, похожей на крысу. Усы у Степана вздрагивали от негодования. Один только раз за все лето Степан, сидя на крыше, усмехнулся.
Во дворе, среди курчавой гусиной травы, стояла деревянная миска с мутной водой — в нее бросали корки черного хлеба для кур. Фунтик подошел к миске и осторожно вытащил из воды большую размокшую корку.
Сварливый голенастый петух, прозванный Горлачом, пристально посмотрел на Фунтика одним глазом. Потом повернул голову и посмотрел другим глазом. Петух никак не мог поверить, что здесь, рядом, среди бела дня происходит грабеж.
Подумав, петух поднял лапу, глаза его налились кровью, внутри у него что-то заклокотало, как будто в петухе гремел далекий гром, Степан знал, что это значит — петух разъярился.
Стремительно и страшно, топая мозолистыми лапами, петух помчался на Фунтика и клюнул его в спину. Раздался короткий и крепкий стук. Фунтик выпустил хлеб, прижал уши и с отчаянным воплем бросился в отдушину под дом. Петух победно захлопал крыльями, поднял густую пыль, клюнул размокшую корку и с отвращением отшвырну и ее в сторону — должно быть, от корки пахло псиной.
Фунтик просидел под домом несколько часов и только к вечеру вылез и сторонкой, обходя петуха, пробрался в комнаты. Морда у него была в пыльной паутине, к усам прилипли высохшие пауки.
(К. Паустовский)
СТОЙКИЙ ЦВЕТОК
Я возвращался домой полями. Была самая середина лета. Луга убрали и только что собирались косить рожь. Я набрал большой букет разных цветов и шел домой, когда заметил в канаве чудный малиновый, в полном цвету, репей того сорта, который старательно окашивают, а когда он нечаянно скошен, выкидывают из сена вместе с травой, чтобы не колоть о него руки. Мне вздумалось сорвать этот репей и положить его в середину букета. Я слез в канаву и, согнав впившегося в середину цветка и сладко и вяло заснувшего там мохнатого шмеля, принялся срывать цветок. Но это было очень трудно: мало того, что стебель кололся со всех сторон, даже через платок, которым я завернул руку, — он был так страшно крепок, что я бился с ним минут пять, по одному разрывая волокна. Когда я, наконец, оторвал цветок, стебель уже был весь в лохмотьях, да и цветок уже не казался так свеж и красив. Кроме того, он по своей грубости и аляповатости не подходил к нежным цветам букета. Я пожалел, что напрасно погубил цветок, который был хорош в своем месте, и бро--сил его. «Какая, однако, энергия и сила жизни, — подумал я, вспоминая те усилия, с которыми я отрывал цветок. — Как он усиленно защищал и дорого продал свою жизнь».
Дорога к дому шла паровым, только что вспаханным черноземным полем. Я шел по пыльной черноземной дороге. Вспаханное поле было помещичье, очень большое, так что с обеих сторон дороги и вперед в гору ничего не было видно, кроме черного, ровно взборожденного пара. Пахота была хорошая, и нигде по полю не виднелось ни одного растения, ни одной травки. Все было черно. «Какое разрушительное, жестокое существо человек, сколько уничтожил разнообразных живых существ, растений для поддержания своей жизни», — думал я, невольно отыскивая что-нибудь живое среди этого мертвого черного поля. Впереди меня, вправо от дороги, виднелся какой-то кустик. Когда я подошел ближе, я узнал в кустике такой же репей, какой я напрасно сорвал и бросил.
Куст состоял из трех отростков. Один был. оторван, и остаток ветки торчал, как отрубленная рука. На других двух было на каждом по цветку. Цветки эти когда-то были красные, теперь же были черные. Один стебель был сломан, и половина его, с Грязным цветком на конце, висела книзу. Другой, хотя и вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху. Видно было, что весь кустик попал под колесо и уже после поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял. Точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз. Но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братьев.
«Какая энергия! — подумал я. — Все победил человек, миллионы трав уничтожил, а этот все не сдается».
(По Л. Толстому)
СТРАШНАЯ МЕСТЬ
Ранней весной этого года некто Петр Евсеевич Гасилин случайно попал на общее собрание жильцов своего дома.
Оказалось, что собрание обсуждало вопрос об организации детской площадки во дворе дома. Гасилин принял участие в рбщем споре, который разгорелся по вопросу о количестве деревьев на детской площадке. Как нежный отец, Гасилин настаивал на минимальном количестве деревьев, полагая, что у его двенадцатилетнего сына будет меньше шансов упасть с дерева.
Но в этом вопросе Петр Евсеевич Гасилин разошелся с мнением большинства. А надо сказать, что Гасилин был человек весьма нервный, вспыльчивый. Оспаривая мнение своей оппонентки, он допустил несколько колких фраз по ее адресу.
Его оппонентка — немолодая и на вид скромная женщина — спокойно отнеслась к его колким словам, однако вскользь заметила, обращаясь к собранию:
— Немудрено, что у такого нервного и взбудораженного отца сын неважно учится.
Не пожелав оставаться на собрании, он ушел и, уходя, снова позволил себе бестактность — громко повторил свои колкие фразы, относящиеся к пожилой гражданке. Вернувшись домой, Гасилин рассказал своей жене о происшествии. Жена не без тревоги спросила мужа:
— А как фамилия этой женщины?
— Ее фамилии я не знаю, — ответил муж,
— а люди на собрании называли ее Софьей Павловной.
Всплеснув руками, жена сказала:
— Ну, так и есть! Ты оскорбил учительницу нашего сына. Она в его классе преподает русский язык.
Гасилин был сильно удручен этим сообщением. Нервно шагая по комнате, он сказал:
— Фу, как нехорошо получилось! Ведь именно
по русскому языку наш Никит-ка особенно плохо учится.
— Ну, она не посмеет мстить нашему мальчику
за нетактичность отца, — возразила жена.
Поговорив с женой, Гасилин тотчас же велел своему сыну засесть, за уроки и, несмотря на позднее время, два часа прозанимался с ним, нажимая главным образом на урок русского языка. Всю неделю изо дня в день Петр Евсеевич тщательно следил, как готовит уроки его сын.
На вторую неделю сын Никита принес две пятерки по русскому языку. Это привело Гасилина в крайнее изумление. И тогда Петр Евсеевич, не сдержав своих чувств, побежал к учительнице и сказал ей:
— Уважаемая Софья Павловна, мне совестно вам сейчас признаться, но ведь я был уверен, что мой Никитка не слезет с двоек после нашей с вами размолвки на собрании. Но этого не случилось, и теперь, пораженный вашим великодушием, я пришел крепко пожать вашу руку.
Нахмурясь, учительница резко сказала:
— Ну как же вы посмели так дурно думать о людях и тем более об учителе? Однако я сама удивилась, что ваш сын стал отличником. Вот уж я не ожидала от него этого. А скажите, что произошло с ним?
Гасилин ответил:
— Так ведь я теперь, дорогая Софья Павловна, сам ежедневно занимаюсь с ним.
Учительница воскликнула:
— Вот и впредь ежедневно занимайтесь со своим сыном. И пусть это будет моя страшная месть за ваши опрометчивые мысли и слова.
Тут они оба весело посмеялись и расстались чуть ли не друзьями.
(По М. Зощенко)
СУГРОБЫ
Широкий двор был весь покрыт сияющим, белым, мягким снегом. Синели на нем глубокие человечьи и частые собачьи следы. Воздух, морозный и тонкий, защипал в носу, иголочками уколол щеки. Каретник, сараи и скотные дворы стояли приземистые, покрытые белыми шапками, будто вросли в снег. Как стеклянные, бежали следы полозьев от дома через весь двор.
Никита сбежал с крыльца по хрустящим ступеням. Внизу стояла новенькая сосновая скамейка с мочальной витой веревкой. Никита осмотрел — сделано прочно, попробовал - скользит хорошо, взвалил скамейку на плечо, захватил лопатку, думая, что понадобится, и побежал по дороге вдоль сада к плотине. Там стояли огромные, чуть не до неба, широкие ветлы, покрытые инеем. Каждая веточка была словно из снега.
Никита повернул направо, к речке, и старался идти по дороге, по чужим следам. В тех же местах, где снег был нетронутый, чистый Никита шел задом наперед, чтобы отвести глаза учителю, Аркадию Ивановичу.
На крутых берегах реки намело за эти дни большие пушистые сугробы. В иных местах они свешивались мысами над речкой. Только стань на такой мыс — и он ухнет, сядет, и гора снега покатится вниз в облаке снежной пыли.
Направо речка вилась синеватой тенью между белых и пустынных полей. Налево, над самой кручей, чернели избы, торчали журавли деревни Сосновки. Синие высокие дымки поднимались над крышами и таяли. На снежном обрыве, где желтели пятна и полосы от золы, которую сегодня утром выгребли из печек, двигались маленькие фигурки. Это были Никитины приятели — мальчишки с «нашего конца» деревни. А дальше, где речка загибалась, едва виднелись другие мальчишки, «кончанские», очень опасные. Никита бросил лопату, опустил скамейку на снег, сел на нее верхом, крепко взялся за веревку, оттолкнулся ногами раза два, и скамейка сама пошла с горы. Ветер засвистал в ушах, поднялась с двух сторон снежная пыль. Вниз, все вниз, как стрела. И вдруг там, где снег обрывался над кручей, скамейка пронеслась по воздуху и скользнула на лед. Пошла тише, тише и стала.
Никита засмеялся, слез со скамейки и потащил ее в гору, увязая по колено. Когда же он взобрался на берег, то невдалеке, на снежном поле, увидел черную, выше человеческого роста, как показалось, фигуру Аркадия Ивановича. Никита схватил лопату, бросился на скамейку, слетел вниз и побежал по льду к тому месту, где сугробы нависали мысом над речкой.
Взобравшись под самый мыс, Никита начал копать пещеру. Работа была легкая, снег так и резался лопатой. Вырыв пещерку, Никита влез в нее, втащил скамейку и изнутри стал закладываться комьями. Когда стенка была заложена, в пещерке разлился голубой полусвет. Было уютно и приятно.
(По А. Толстому)
СУД ПАРИС А
Парис, сын троянского царя Приама, пас в это время стада. Перед рождением Париса мать его Гекуба видела страшный сон: она видела, как пожар грозил уничтожить всю Трою. Испугалась Гекуба, рассказала она свой сон мужу. Обратился Приам к прорицателю, а тот сказал ему, что у Гекубы родится сын, который будет виновником гибели Трои. Поэтому Приам, когда родился у Гекубы сын, велел своему слуге Aгeлаю отнести его на высокую Иду и бросить там в лесной чаще. Но не погиб сын Приама — его вскормила медведица. Через год нашел его Агелай и воспитал как родного сына, назвав Парисом. Вырос среди пастухов Парис и стал необычайно прекрасным юношей. Он выделялся среди своих сверстников силой. Часто спасал он не только стада, но и своих товарищей от нападений Диких зверей и разбойников и так прославился своей силой и храбростью, что друзья назвали его Александром (поражающим мужей). Спокойно жил Парис среди лесов Иды. Он был вполне доволен своей судьбой.
Однажды взору изумленного Париса явились три богини в сопровождении Гермеса. Испугался Парис, увидев их. Он хотел бежать, но разве мог он спастись бегством от быстрого, как мысль, Гермеса? Остановил Париса Гермес и ласково заговорил с ним, протягивая ему яблоко.
— Возьми это яблоко, Парис, — сказал Гермес, — ты видишь, перед тобой стоят три богини. Отдай яблоко самой прекрасной из них. Зевс повелел тебе быть судьей в споре богинь.
Смутился Парис. Смотрит он на богинь и не может решить, которая из них прекраснее. Тогда каждая из богинь стала убеждать юношу отдать яблоко ей. Они обещали Парису великие дары. Гера посулила ему власть над всей Азией; Афина — военную славу и победы; Афродита же обещала ему в жены прекраснейшую из смертных женщин, Елену, дочь громовержца Зевса и Леды. Недолго думал Парис, услыхав обещание Афродиты, он отдал яблоко ей. С тех пор Парис стал любимцем Афродиты, и она во всем помогала ему. А Гера и Афина возненавидели Париса, Трою и всех троянцев и решили погубить город и весь народ.
(По Н.Куну)
СУП И КАША
Суворовская армия совершала стремительный переход. Остановились войска ночевать в лесу на косогоре, у самой речки. Разложили солдаты походные костры, стали варить суп и кашу.
Сварили, принялись есть. А генералы толпятся около своих палаток, ждут Лушку. Лушка — генеральский повар. Отстал Лушка где-то в пути, вот и томятся генералы, сидят голодные.
— Что же делать? — говорит Суворов. — Пошли
к солдатским кострам, господа генералы.
— Да нет уж, — отвечают генералы, — мы
подождем. Вот-вот Лушка приедет.
Знал Суворов, что генералам солдатская пища не по нутру. Спорить не стал.
— Ну, как хотите.
А сам к ближайшим кострам на огонек. Потеснились солдаты, отвели Суворову лучшее место, дали миску и ложку.
Уселся Суворов, принялся есть. К солдатской пище фельдмаршал приучен. Ни супом, ни кашей не брезгует. Ест, наедается всласть.
— Ай да суп, славный суп! — нахваливает Суворов.
Улыбаются солдаты. Знают, что фельдмаршала на супе не проведешь: значит, и вправду суп хороший сварили. Поел Суворов суп, взялся за кашу.
— Хороша каша, добрая каша!
Наелся Суворов, поблагодарил солдат, вернулся к своим генералам. Улегся фельдмаршал спать, уснул богатырским сном. А генералам не спится. Ворочаются с боку на бок. От голода мучаются. Ждут Лушку. К утру Лушка не прибыл.
Поднял Суворов войска, двинулась армия в дальнейший поход. Едут генералы понурые, в животах бурчит — есть хочется. Промучались бедные до нового привала. А когда войска остановились, так сразу же за Суворовым к солдатским кострам: не помирать же от голода. Расселись, ждут не дождутся, когда же солдатская пища сварится.
Усмехнулся Суворов. Сам принялся раздавать генералам суп и кашу. Каждому дает, каждому выговаривает:
— Ешь, ешь, получай. Да впредь не брезгуй солдатским. Не брезгуй солдатским. Солдат — человек. Солдат мне себя дороже.
(По С. Алексееву)
2i.SU ©® 2015