2i.SU
Литература

Литература

Содержание раздела

1000 текстов для изложений

Тексты для изложений

7—8 классы

НА ВЕЧЕРЕ У ПОГОДИНА

В Москве, на вечере у Погодина, Лермонтов впервые встретился с Гоголем. Гости сидели в саду, В этот день было народное гулянье. Из-за кирпичной ограды проникал с бульвара запах пропотевшего ситца. Пыль, золотясь от вечерней зари, оседала на деревьях.

Гоголь, прищурив глаза, долго смотрел на Лермонтова — чуть сутуловатого офицера — и лениво говорил, что Лермонтов, очевидно, не знает русского народа, так как привык вращаться в свете. Попейте кваску с мужиками, поспите' в курной избе рядом с телятами, поломайте поясницу на косьбе — тогда, пожалуй, вы сможете — и то в малой мере — судить о доле «народа». Лермонтов вежливо промолчал. Это Гоголю не понравилось.

Лермонтов был удивлен разговорами Гоголя, его брюзгливым голосом. За ужином Гоголь долго выбирал, помахивая в воздухе вилкой, в какой соленый груздь эту вилку вонзить.

Одно было ясно Лермонтову: Гоголь им пренебрегал. «Способный, конечно, юноша. Написал превосходные стихи на смерть Александра Сергеевича. Но мало ли кому удаются хорошие стихи! Писательство — это богослужение, тяжкая схима. А офицер этот никак не похож на схимника».

В ответ Гоголю Лермонтов, выждав время, прочел отрывок из «Мцыри».

— Еще чего-нибудь, — приказал Гоголь. Тогда Лермонтов прочел посвящение Марии Щербатовой:

На светские цепи, На блеск утомительный бала Цветущие степи Украины она променяла... Гоголь слушал, сморщив лицо, ковырял носком сапога песок у себя под ногами, потом сказал с недоумением:

— Так вот вы, оказывается, какой! Пойдемте!

Они ушли в темную аллею. Никто не пошел вслед за ними. Гости сидели в креслах на террасе. Обгорали на свечах зеленые прозрачные мошки. На бульваре лихо позванивала карусель. В аллее Гоголь остановился и повторил:

Как ночи Украины,
В мерцании звезд незакатных,
Исполнены тайны
Слова ее уст ароматных...

Он схватил Лермонтова за руку и зашептал:

— «Ночи Украины в мерцании звезд незакатных». Боже мой, какая прелесть! Заклинаю вас: берегите свою юность.

Гоголь сел на скамью, вынул из кармана клетчатый платок и прижал его к лицу, Лермонтов молчал. Гоголь слабо махнул ему рукой, и Лермонтов, стараясь не шуметь, ушел в глубину сада, легко перелез через ограду и вернулся к себе.

(По К. Паустовскому) 

НА ВЫСЕЛКАХ

В телеге сломалась ось, однако мы добрались до выселков, хотя правое переднее колесо едва держалось и необыкновенно странно вертелось. На одном пригорке оно чуть-чуть не слетело. Но кучер мой закричал на него озлобленным голосом, и мы благополучно спустились.

Выселки состояли из шести низеньких и маленьких избушек, уже успевших скривиться набок, хотя их, вероятно, поставили недавно: дворы не у всех были обнесены плетнем. Въезжая в эти выселки, мы не встретили ни одной живой души; даже куриц не было видно на улице, даже собак; только одна, черная, с куцым хвостом, торопливо выскочила при нас из совершенно высохшего корыта, куда ее, должно быть, загнала жажда, и тотчас, без лая, опрометью бросилась под ворота. Я зашел в первую избу, отворил дверь в сени, окликнул хозяев — никто не отвечал мне. Я кликнул еще раз. Голодное мяуканье раздалось за другой дверью. Я толкнул ее ногой. Худая кошка шмыгнула мимо меня, сверкнув во тьме зелеными глазами. Я всунул голову в комнату, посмотрел: темно, дымно и пусто. Я отправился во двор, и там никого не было... В загородке теленок промычал; хромой серый гусь отковылял немного в сторону. Я перешел во вторую избу — и во второй избе ни души. Я во двор...

По самой середине ярко освещенного двора, на самом, как говорится, припеке, лежал, лицом к земле и накрывши голову армяком, как мне показалось, мальчик. В нескольких шагах от него, возле плохонькой тележки, стояла, под соломенным навесом, худая лошаденка в оборванной сбруе. Солнечный свет, падая струями сквозь узкие отверстия обветшалого навеса, пестрил небольшими светлыми пятнами ее косматую красно-гнедую шерсть. Тут же, в высокой скворечнице, болтали скворцы, со спокойным любопытством поглядывая вниз из своего воздушного домика. Я подошел к спящему, начал его будить...

Он поднял голову, увидал меня и тотчас вскочил на ноги.

— Что, что надо? Что такое? — забормотал он спросонья.

Я не тотчас ему ответил: до того поразила меня его наружность. Вообразите себе карлика лет пятидесяти с маленьким, смуглым и сморщенным лицом, острым носиком и карими, едва заметными глазками. Курчавые, густые черные волосы, как шляпка на грибе, широко сидели на крошечной его головке. Все тело его было чрезвычайно тщедушно и худо, и решительно нельзя передать словами, до чего был необыкновенен и странен его взгляд.

— Что надо? — спросил он меня опять.

Я объяснил ему, в чем было дело, он слушал, не спуская с меня своих медленно моргавших глаз.

— Так нельзя ли нам новую ось достать? — сказал я наконец.— Я бы с удовольствием заплатил.
— А вы кто такие? Охотники, что ли? — спросил он, окинув меня взором с ног до головы.
— Охотники.
— Пташек небесных стреляете, зверей лесных? И не грех вам божьих пташек убивать, кровь проливать неповинную?

Странный старичок говорил очень протяжно. Звук его голоса также изумил меня. Голос старичка звучал сладко, молодо и нежно.

(По И. Тургеневу)

НА ПРАЗДНИЧНОМ ВЕЧЕРЕ

Однажды папа пригласил меня на праздничный вечер в больницу, то есть к себе на работу. Я согласился — и сразу почувствовал себя как-то уверенней и взрослее.

В актовом зале сослуживцы по очереди подходили к папе и, стараясь сделать ему приятное, говорили, что я на него очень похож.

Наконец все расселись. Я услышал свою фамилию и чуть было не вскочил, как на уроке. Но оказалось, что это папу избрали в президиум.

Я первый раз в жизни слушал доклад! Он был коротким.

— Сейчас мы поговорим о лучших людях нашей больницы, — сказал председатель.

Все в зале притихли и слегка напряглись. Я тоже заволновался. Не за себя, конечно... За папу.

— Мы пригласили сюда наших бывших больных, — продолжал председатель.— Пусть они скажут...

Я пристально огляделся, но не смог отличить бывших больных от просто здоровых. К трибуне зашагал огромный мужчина. Мне показалось, что здоровее его в зале не было ни одного человека.

— Это Андрюша... — сказала старушка, сидевшая рядом со мной.

В разных концах зала тоже зашептали:

— Андрюша... Андрюша...
— Его тут все знают? — спросил я старушку.
— А как же! Он был совсем слабый. Совсем...

Я тоже знал об этом бывшем папином пациенте. «Если бы удалось поставить его на ноги! — говорил папа. — Если бы мне удалось!..» Ему удалось... Бывший больной стоял на ногах!

Трибуна была Андрюше по пояс. Он схватил ее обеими руками, словно хотел поднять и подбросить вверх.

— Я работаю! — заявил с трибуны Андрюша. — Я играю в хоккей! А потому, что есть на свете такие люди... Есть такой человек...

И еще двое бывших больных сказали, что с помощью папы они «второй раз родились». Все они смотрели на папу так, будто с ним были связаны какие-то очень хорошие, радостные воспоминания. А ведь он, между прочим, их оперировал...

Все врачи, медсестры и нянечки так улыбались, словно их самих за что-то благодарили. «Почему? — думал я. — Наверное, потому, что они любят папу...» А потом был концерт. А потом были танцы...

Андрюша больше всех танцевал, громче всех смеялся и разговаривал.

Мы пошли в гардероб, вместе со всеми. Когда мы спустились вниз и папа уже протянул номерок, к нему вдруг подбежал запыхавшийся мужчина в белом халате и что-то шепнул на ухо.

— Проводите, пожалуйста, моего сына, — попросил папа Андрюшу и побежал вслед за мужчиной в белом халате.
— Зачем он остался? — спросил я.
— Спасать кого-нибудь будет. Подходя к нашему дому, Андрюша тоже не удержался и сказал:
— А ты похож на отца! Честное слово. Похож!

Сказал так, будто наградил меня.

(По А. Алексину) 

НА РЕКЕ ПРОРВЕ

Между лесами и Окой тянутся широким поясом заливные луга. В сумерки луга похожи на море. Как в море, садится солнце в травы, и маяками горят сигнальные огни на берегу Оки. Так же как в море, над лугами дуют свежие ветры, и высокое небо опрокинулось бледной зеленеющей чашей.

В лугах тянется на много километров старое русло Оки. Его зовут Прорвой.

Это заглохшая, глубокая и неподвижная река с крутыми берегами. Берега заросли высокими, старыми, в три обхвата, осокорями, столетними ивами, шиповником, зонтичными травами и ежевикой.

Один плес на этой реке мы назвали «Фантастической Прорвой», потому что нигде и никто из нас не видел таких огромных, в два человеческих роста, репейников, голубых колючек, такой высокой медуницы и конского щавеля и таких исполинских грибов дождевиков, как на этом плесе.

Густота трав в иных местах на Прорве такая, что с лодки нельзя высадиться на берег — травы стоят непроходимой упругой стеной. Они отталкивают человека. Травы перевиты предательскими петлями ежевики, сотнями опасных и колких силков.

Над Прорвой часто стоит легкая дымка. Цвет ее меняется от времени дня. Утром — это голубой туман, днем — белесая мгла, и лишь в сумерки воздух над Прорвой делается прозрачным, как ключевая вода. Листва осокорей едва трепещет, розовая от заката, и в омутах гулко бьют прорвинские щуки.

По утрам, когда нельзя пройти по траве и десяти шагов, чтобы не промокнуть до нитки от росы, воздух на Прорве пахнет горьковатой ивовой корой, травянистой свежестью, осокой. Он густ, прохладен и целителен.

Каждую осень я провожу на Прорве в палатке по многу суток.

(По К. Паустовскому) 

НА СВОИХ НА ДВОИХ

Есть ложное представление, что будто бы город убивает чувство природы. Я думаю, что город воспитывает естественное чувство, и если мы называем землю матерью, то город — учитель и воспитатель этого чувства к матери-земле.

Ранней весной я испытывал такое сильное желание странствовать, что становился больным и неспособным к работе. Будь у меня крылья, я улетел бы с птицами, будь средства, поехал бы открывать тогда еще неоткрытые полюсы, будь специальные знания, примкнул бы к научной экспедиции. Но не говорю уже о крыльях, не было у меня ни денег, ни полезной специальности. Много мне пришлось побороться с жизнью, пока я научился путешествовать без денег, а потом и летать без крыльев — писать о своих путешествиях. И трудно же было усидеть в Петербурге весной. Бывало, ночью откроешь форточку и слушаешь, как свистят пролетающие над городом кулики, как утки кричат, журавли, гуси, лебеди. Такой уж этот город, окруженный огромными, неосушенными болотами, что, кажется, вся перелетная птица валит по этому рыжему от электричества небу.

Я купил себе за двенадцать рублей дробовую берданку, синий эмалированный котелок с крышкой, удочки, разные мелочи и начал путешествовать. С тех пор ни одной весны я не пропустил, и все весны были такие же разные, как посещенные мною края, каждая имела свое лицо. Все обычные путешествия имеют к моему путешествию такое же отношение, как дачная жизнь к обыкновенной трудовой жизни, потому что добывание по пути средств существования ставило меня в такие же условия, как перелетных птиц, тысячи верст до мозолей машущих крыльями. Конечно, мое путешествие без денег — рискованное предприятие, Помню, я оплавал почти все Белое море и по Северному океану довольно много в России и в Норвегии, пользуясь местными оказиями рыбаков, добывая себе пищу почти исключительно охотой и милостью людей за случайную помощь. Приходилось ночевать и на лодке, и под лодкой, и на песке под парусом, и раз даже схватить за ногу через дырочку в парусе токующего на мне самом тетерева. И чего только не бывало во время этого звериного сна, когда спишь и в то же время все знаешь, что вокруг тебя делается.

Но никогда я не заботился, чтобы собирать материалы для повести, никогда бы у меня из такого путешествия не вышло ничего хорошего, потому что оно бы не было тогда свободным. Я заботился только о добросовестном изучении местной жизни, слушал все сб вниманием и записывал иногда на лоскутке бумаги интересные мне слова.

(По М. Пришвину) 

НАД ОБЛАКАМИ

Самолет, как одинокий лыжник, скользил, почти касаясь снежного бугристого поля облаков. Они лежали плотно-плотно, будто снежный покров здесь никогда не исчезал и не таял, и казались твердыми, тверже, чем сама земля. Иногда вдруг снежное поле резко обрывалось, но и тогда не было ощущения, что под тобой — бездна, как самые глубокие впадины Мирового океана. Думалось, что это — озерцо, только-только схваченное морозцем, прозрачное, не запорошенное еще снегом, просвечивающее насквозь, до самого дна. А наверху, над ним, — небо, черное, в которое проваливаешься взглядом, страшное, далекое и одновременно давящее, с холодными, мелкими зимними звездами. Погода в этой вечной снежной долине никогда не менялась.

Свет в салоне притушен. Почти все спят. Через иллюминатор, покрытый земными морозными узорами, видна далекая полоска облачно-снежного горизонта. Он слегка подсвечен, и непонятно, откуда идет этот свет — то ли сверху, то ли снизу, то ли горизонт светится сам собой... И все вокруг застывшее, недвижимое, скованное морозом, но не мертвое. Ведь это встает солнце — медленно, лениво, будто нехотя. Фиолетовое небо перестает давить, поднимается выше, уносит с собой поблекшие звезды. А горизонт светлеет быстрей и быстрей, надвигается, высвечивает уже полнеба. И смотреть на небо, четко разделенное пополам — на одной половине утро, на другой ночь, — так же необычно и удивительно, как увидеть в заброшенном зимнем саду только что распустившийся куст шиповника с новенькими колючками и нежными цветами, выросший на оазисе оттаявшей и прогретой земли. И сначала не понять, что тут необычного. Или просто не поверить глазам. Ведь не каждый день можно увидеть то, чего не бывает на свете. А уж если увидал, то впитать в себя, запомнить, осознать, раствориться в чуде.

Когда смотришь с земли, смена дня и ночи — вовсе не чудо. Оно спокойное, привычное, закономерное и постепенное, это явление. А с высоты выглядит совсем по-иному — будто кто-то провел сверху по небу линию, которая отделяет день от ночи, и даже нет сумерек: или день, или ночь.

Солнце выпирает снизу, приподнимая облака, как забродившее тесто поднимает крышку и рвется наружу. Уже начинают выплескиваться первые раскаленные капли, а это вспучивающееся облако, вероятно, самое главное на небе, удерживает солнце из последних сил. Облака вокруг, так, и не растаяв и не потеряв своих очертаний, горят ярко-рыжим огнем, и от них пышет жаром адского пламени.

Огонь разгорается все сильнее и сильнее, и кажется, что варится роскошное, божественное блюдо. И будет готово вот-вот. Из главного облака поднимается пар, и жалко, что ничего не слышишь. Вокруг, наверное, все шипит, пенится и лопается, а божественные капли, падая на раскаленные адские угли, источают необычайный аромат. Через мгновение облако-кастрюля взрывается, вероятно, с грохотом, хотя этого не слышно, и огненное месиво разливается, не приобретя еще определенной формы, по дымящимся облакам. А еще через мгновение молодой рыжий шар, несущий жизнь всему живому, легко оторвется от родивших его облаков и уйдет вверх, чтобы внизу, на земле, начался новый день. Так рождается новый день, так рождается ежедневное чудо.

(По К Варнаве) 

НАТАЛЬЯ САВИШНА

Наталья Савишна была няней моей матушки. Весь запас любви, который в ней хранился, она перенесла на барышню свою.

Когда подле матушки заменила ее гувернантка, она получила ключи от кладовой, и ей на руки сданы были белье и вся провизия. Новые обязанности эти она исполняла с тем же усердием и любовью. Она вся жила в барском добре, во всем видела трату, порчу, расхищение и всеми средствами старалась противодействовать .

Когда матушка вышла замуж, желая чем-нибудь отблагодарить Наталью Савишну за ее двадцатилетние труды и привязанность, она позвала ее к себе и, выразив в самых лестных словах всю свою к ней признательность и любовь, вручила ей лист гербовой бумаги, на котором была написана вольная Наталье Савишне. Матушка сказала, что, несмотря на то, будет ли она или нет продолжать служить в нашем доме, она всегда будет получать ежегодную пенсию в триста рублей. Наталья Савишна молча выслушала все это, потом, взяв в руки документ, злобно взглянула на него, пробормотала что-то сквозь зубы и выбежала из комнаты, хлопнув дверью. Не понимая причины такого странного поступка, матушка немного погодя вошла в комнату Натальи Савишны. Она сидела с заплаканными глазами на сундуке, перебирая пальцами носовой платок, и пристально смотрела на валявшиеся на полу перед ней клочки изорванной вольной.

— Что с вами, голубушка Наталья Савишна? — спросила матушка, взяв ее за руку.
— Ничего, — отвечала она, — должно быть, я вам чем-нибудь противна, что вы меня со двора гоните... Что ж, я пойду.

Она вырвала свою руку и, едва удерживаясь от слез, хотела уйти из комнаты. Матушка удержала ее, обняла, и они обе расплакались. С тех пор как Я себя помню, помню я и Наталью Савишну, ее любовь и ласки. Но теперь только умею я ценить их. Тогда же мне и в голову не приходило, какое редкое, чудесное создание была эта старушка. Она не только никогда не говорила, но и не думала, кажется, о себе. Вся жизнь ее была любовь и самопожертвование. Я так привык к ее бескорыстной, нежной любви к нам, что и не воображал, чтобы это

могло быть иначе, нисколько не был благодарен ей и никогда не задумывался о том, счастлива ли она, довольна ли.

Бывало, под предлогом необходимой надобности, прибежишь от урока в ее комнатку, усядешься и начинаешь мечтать вслух, нисколько не стесняясь ее присутствием. Всегда она бывала чемт нибудь занята: или вязала чулок, или рылась в сундуках, которыми была наполнена ее комната, или записывала белье. Слушая всякий вздор, который я говорил, она приговаривала: «Да, мой батюшка, да».

В сундуках, которыми была наполнена ее комната, было решительно все. Что бы ни понадобилось, обыкновенно говаривали: «Надо спросить у Натальи Савишны». И действительно, порывшись немного, она находила требуемый предмет и говорила: «Вот и хорошо, что припрятала». В сундуках этих были тырячи таких предметов, о которых никто в доме, кроме ее, не знал и не заботился.

(По Л. Толстому) 

НАХОДЧИВЫЙ БУДОЧНИК

Булочная Филиппова на Тверской улице в Москве всегда была полна покупателей. В дальнем углу вокруг горячих железных ящиков стояла постоянная толпа, жующая знаменитые филиппов-ские жареные пирожки с мясом, яйцами, рисом, грибами, творогом, изюмом и вареньем. Публика — от учащейся молодежи до старых чиновников и от расфранченных дам до бедно одетых рабочих женщин. На хорошем масле, со свежим фаршем пятачковый пирог был так велик, что парой можно было сытно по-

завтракать. Их завел еще Иван Филиппов, основатель булочной, прославившийся далеко за пределами Москвы калачами и сайками, а главное, черным хлебом прекрасного качества.

Прилавки и полки левой стороны булочной, имевшей отдельный ход, всегда были окружены толпами, покупавшими фунтиками черный хлеб и ситный.

— Хлебушко черненький труженику первое питание, — говорил Иван Филиппов.
— Почему он только у вас хорош? — спрашивали у него.
— Потому, что хлебушко заботу любит. Выпечка-то выпечкой, а вся сила в муке. У меня покупной муки нет, вся своя, рожь отборную покупаю на местах, на мельницах свои люди поставлены, чтобы ни соринки, чтобы ни пылинки... А все-таки рожь бывает разная, выбирать надо. У меня все больше тамбовская, из-под Козлова, с Роминской мельницы идет мука самая лучшая. И очень просто! — заканчивал всегда он речь своей любимой поговоркой.

Черный хлеб, калачи и сайки ежедневно отправляли в Петербург к царскому двору. Пробовали печь на месте, да не выходило, и старик Филиппов доказывал, что в Петербурге такие калачи и сайки не выйдут.

— Почему же?
— И очень просто! Вода невская не годится!

Кроме того, — железных дорог тогда еще не было, — по зимам шли обозы с его сухарями, калачами и сайками, на соломе испеченными, даже в Сибирь. Их как-то особым способом, горячими, прямо из печки, замораживали, везли за тысячу верст, а уже перед самой едой

оттаивали — тоже особым способом, в сырых полотенцах, — и ароматные, горячие калачи где-нибудь в Барнауле или Иркутске подавались на стол с пылу, с жару.

Калачи на отрубях, сайки на соломе... И вдруг появилась новинка, на которую покупатель набросился стаей, — это сайки с изюмом...

— Как вы додумались?
— И очень просто! — отвечал старик.

Вышло это, действительно, даже очень просто. В те времена всевластным диктатором Москвы был генерал-губернатор Закревский, перед которым трепетали все. Каждое утро горячие сайки от Филиппова подавались ему к чаю.

— Это что за мерзость! Подать сюда булочника Филиппова! — заорал как-то властитель за утренним чаем.

Слуги, не понимая, в чем дело, притащили к начальству испуганного Филиппова.

— Это что? Таракан?!

И сует сайку с запеченным тараканом. 

— Это что?! А?
— И очень даже просто, ваше превосходительство, — поворачивает перед собой сайку старик.
— Что? Что? Просто?!
— Это изюминка!

И съел кусок с тараканом.

— Врешь, мерзавец! Разве сайки с изюмом бывают? Пошел вон!

Бегом вбежал в пекарню Филиппов, схватил решето изюма да в саечное тесто, к великому ужасу пекарей, и ввалил.

Через час Филиппов угощал Закревского сайками с изюмом, а через день от покупателей отбою не было.

— И очень просто! Все само выходит, поймать сумей, — говорил Филиппов при упоминании о сайках с изюмом.

(По В. Гиляровскому) 

НЕПРАВИЛЬНЫЕ ЛЮДИ

Мои родители были похожи друг на друга, а я был похож на бабушку, на мамину маму. И не только внешне.

Мама и папа по утрам в любую погоду совершали пробежку вокруг двора. Они даже гриппом никогда не болели. Мои родители старались закалить нас с бабушкой, навсегда избавить от простуд и инфекции, но мы сопротивлялись. Мы не желали обтираться ледяной водой, нечетко выполняли по утрам гимнастические упражнения, нечетко выполняли режим дня.

— Я очень слаба! — говорила бабушка. Этим она спасалась от физических упражнений и длинных прогулок, с помощью которых мои родители надеялись продлить ее жизнь.

Когда мама с отцом уезжали в очередную командировку, мы с бабушкой тут же собирались на экстренный совет.

— Ну-с, сколько денег мы откладываем на кино? — спрашивала бабушка.
— Побольше! — говорил я.

И бабушка откладывала побольше, потому что любила ходить в кино так же, как я. Мы принимали и другое важное решение. Обедов и ужинов мы не будем готовить. Мы будем ходить в столовую, которая была в нашем доме, на первом этаже. Я очень любил обедать и ужинать в столовой. Там мы с бабушкой тоже вполне находили общий язык.

— Ну-с, первого и второго мы не берем? — иногда говорила бабушка.

В столовой мы часто обходились без супа и даже без второго, но зато неизменно брали селедку и по две порции желе в металлических формочках. Нам было вкусно, и мы экономили деньги на кино!

С бабушкой я попадал даже на те фильмы, на которые дети до шестнадцати лет не допускались. Бабушка угрожающе дряхлела на глазах у контролеров и говорила:

— Я очень слаба, он повсюду меня сопровождает.

Мы с бабушкой были «неправильными» людьми. И это нас объединяло.

(По А. Алексину) 

НОВЫЙ КУКОЛЬНЫЙ ТЕАТР

С утра не было продано ни одного билета в театр. Карабас Барабас вышел на улицу в отвратительном настроении. И тут он разинул рот так, что туда без труда могла бы влететь ворона.

Напротив его театра перед большой новой полотняной палаткой стояла толпа. Это сами куклы открыли кукольный театр «Молния» Карабас Барабас заскрипел зубами, рванул себя за бороду и зашагал вперед.

Над входом в палатку на помосте стоял Буратино и выкрикивал:

— Первое представление занимательной, увлекательной комедии из жизни деревянных человечков. Истинное Происшествие о том, как мы победили всех своих врагов при помощи остроумия, смелости и присутствия духа...

У входа в кукольный театр в стеклянной будочке сидела Мальвина с красивым бантом в голубых волосах и не поспевала раздавать билеты желающим посмотреть веселую комедию из кукольной жизни.

Папа Карло в новой бархатной куртке вертел шарманку и весело подмигивал почтеннейшей публике. Артемон тащил за хвост из палатки лису Алису, которая прошла без билета. Кот Базилио, тоже безбилетный, успел удрать и сидел под дождем на дереве, глядя вйиз злющими глазами.

Буратино, надув щеки, затрубил в хрипучую трубу:

— Представление начинается.

И сбежал по лесенке, чтобы играть первую сцену комедии, в которой изображалось, как бедный папа Карло выстругивает из полена деревянного человечка, не предполагая, что это принесет ему счастье.

Последней приползла в театр черепаха Тортила, держа во рту почетный билет на пергаментной бумаге с золотыми уголками. Представление началось. Карабас Ба-рабас мрачно вернулся в свой пустой театр. Отпер дверь в кладовую. Кладовая была пуста. Только на гвоздях висели обрывки веревочек.

Все куклы: и Арлекин, и девочки в черных масках, и колдуны в остроконечных шапках со звездами, и горбуны с носами как огурец, и арапы, и собачки, — все куклы удрали от Карабаса Барабаса. Со страшным воем он выскочил из театра на улицу Он увидел, как последние из его актеров удирали через лужи в новый театр, где весело играла музыка, раздавался хохот, хлопанье в ладоши.

Карабас Барабас успел только схватить бумажную собачку с пуговицами вместо глаз. Но откуда ни возьмись налетел Артемон, повалил, хватил собачку и умчался с ней в палатку. Карабас Барабас так и остался сидеть в луже под дождем.

(По А. Толстому) 

НОЧЬ

Ночь приближалась и росла, как грозовая туча. Казалось, вместе с вечерними парами отовсюду поднималась и даже с вышины лилась темнота. Мне попалась какая-то неторная, заросшая дорожка. Я отправился по ней, внимательно поглядывая вперед. Все кругом быстро чернело и утихало, одни перепела изредка кричали. Небольшая ночная птица, неслышно и низко мчавшаяся на своих мягких крыльях, почти наткнулась на меня и пугливо нырнула в сторону. Я вышел на опушку кустов и побрел по полю межой. Уже я с трудом различал отдаленные предметы. Поле неясно белело вокруг. За ним, с каждым мгновением надвигаясь, громадными клубами вздымался угрюмый мрак. Глухо отдавались мои шаги в застывающем воздухе. Побледневшее небо стало опять синеть, но это уже была синева ночи. Звездочки замелькали, зашевелились на нем.

То, что я было принял за рощу, оказалось темным и круглым бугром. «Да где же это я?» — произнес я вслух, остановился и вопросительно посмотрел на свою желто-пегую собаку Дианку.

Но умнейшая из четвероногих тварей только повиляла хвостиком, уныло моргнула усталыми глазками и не подала мне никакого дельного совета.

Мне стало совестно перед ней, и я отчаянно устремился вперед, словно вдруг догадался, куда следовало идти, обогнул бугор и очутился в неглубокой, кругом распаханной лощине. Странное чувство тотчас овладело мной. Лощина эта имела вид почти правильного котла с пологими боками. На дне ее торчало несколько больших, белых камней, и до того в ней было немо и глухо, так плоско, так уныло висело над нею небо, что сердце у меня сжалось. Какой-то зверек слабо и жалобно пискнул между камней.

Я поспешил выбраться назад на бугор. До сих пор я все еще не терял надежды отыскать дорогу домой. Но теперь я окончательно удостоверился, что совсем заблудился. Больше не стараясь узнавать окрестные места, почти совсем потонувшие во мгле, я пошел прямо, по звездам — наудачу... Около получаса шел я так, с Трудом переставляя ноги. Казалось, отроду не бывал я в таких пустых местах. Нигде не мерцал огонек, не слышалось никакого звука. Один пологий холм сменялся другим, поля бесконечно тянулись за полями. Кусты словно вставали вдруг из земли перед самым моим носом. Я все шел и уже собирался было прилечь где-нибудь до утра, как вдруг очутился над страшной бездной.

Я быстро отдернул занесенную ногу и сквозь сумрак ночи увидел далёко под собою огромную равнину. Широкая река огибала ее. уходящим от меня полукругом. Стальные отблески воды, изредка и смутно мерцая, обозначали ее течение. Холм, на котором я находился, спускался почти отвесным обрывом. Его громадные очертания отделялись, чернея, от синеватой воздушной пустоты. Прямо подо мною, возле реки, под самой кручей холма, красным пламенем горели и дымились два огонька. Вокруг них копошились люди, колебались тени, иногда ярко освещалась передняя половина маленькой кудрявой головы...

Я узнал наконец, куда я зашел. Этот луг славится в наших околотках под названием Бежина луга....

(По И. Тургеневу) 

ОГОНЬ

С костром не бывает одиночества, Какая бы ни была глухая ночь, спокойно у огня. Костер я разложил у спины отвесного камня. Из камней же сделал и таган, чтобы поставить котелок. Сварил уху, напился чаю. И теперь гляжу, как деловито облизывает огонь ветки. Вокруг темная августовская ночь. Вокруг мрак. Он простирается на тысячи километров, поглощая поля, леса, города, села. Мрак огромен. Все мироздание полно им. Он только на время уступает свету дня, а потом снова наваливается па все сущее, как бы напоминая человеку о его бессилии и ограниченности. Но есть огонь. С ним уютно и нет одиночества, К моей радости, остров действительно необитаемый. Не только никто не приехал сюда, но даже и вблизи никого не было. И это хорошо. Я устал. Устал от людей, от города, от жизни. По-моему, человек себя может уважать до тех пор, пока сознает свою силу в обществе. С некоторых пор я за собой этой силы не чувствую. И тем острее вижу, как живет общество.

Раньше у меня такого ощущения не было, поэтому мне всегда хотелось работать и жить. А теперь появилась усталость...

Хорошо у костра. Хорошо быть одному. Хорошо, когда никого нет. В трех шагах от огня палатка. В нее я набросал сухого прошлогоднего тростника, застлал его плащом — отличная постель. Ни звука, ни грохота, ни содрогания, чем так щедр город. Оказывается, есть еще и другой мир — здоровых нервов и беспробудного сна.

Костер догорает. Я больше не подбрасываю веток. Пусть потихоньку уснет и огонь. Завтра я встану чуть свет и поеду к Белому городу. Мне непременно надо там побывать... Уж он-то совсем далеко от земли.

(По С. Воронину) 

ОЗОРНАЯ КУКЛА

Карло вошел в каморку, сел на единственный стул у безногого стола и, повертев так и эдак полено, начал ножом вырезать из него куклу.

«Как бы мне ее назвать? — раздумывал Карло. Назову-ка я ее Буратино. Это имя принесет мне счастье. Я знал одно семейство — всех их звали Бурати-но: отец — Буратино, мать — Буратино, дети — тоже Буратино... Все они жили весело и беспечно...»

Первым делом он вырезал на полене волосы, потом — лоб, потом — глаза... Вдруг глаза сами раскрылись и уставились на него... Карло и виду не подал, что испугался, только ласково спросил:

— Деревянные глазки, почему вы так странно смотрите на меня?

Но кукла молчала, — должно быть, потому, что у нее еще не было рта. Карло выстрогал щеки, потом выстрогал нос — обыкновенный...

Вдруг нос сам начал вытягиваться, расти, и получился такой длинный острый нос, что Карло даже крякнул:

— Нехорошо, длинен...

И начал срезать у носа кончик. Не тут-то было. Нос вертелся, вывертывался, так и остался — длинным-длинным, любопытным, острым носом. Карло принялся за рот. Но только успел вырезать углы — рот сразу открылся:

— Хи-хи-хи, ха-ха-ха!

И высунулся из него, дразнясь, узенький красный язык.

Карло, уже не обращая внимания на эти проделки, продолжал строгать, вырезывать, ковырять. Сделал кукле подбородок, шею, плечи, туловище, руки...

Но едва закончил выстругивать последний пальчик, Буратино начал колотить кулачками Карло по лысине, щипаться и щекотаться.

— Послушай,— сказал Карло строго, — ведь я еще не закончил тебя мастерить, а ты уже принялся баловаться... Что же дальше-то будет... А?..

И он строго поглядел на Буратино. И Буратино круглыми глазами, как мышь, глядел на папу Карло, Карло сделал ему из лучинок длинные ноги с большими ступнями. Закончив работу, поставил деревянного мальчишку на пол, чтобы научить-ходить.

Буратино покачался, покачался на тоненьких ножках, шагнул раз, шагнул другой и бойко поскакал прямо к двери, через порог и — на улицу. Карло, беспокоясь, пошел за ним:

— Эй, плутишка, вернись!..

Куда там! Буратино бежал по улице, как заяц, только деревянные подошвы его — туки-тук, туки-тук— постукивали по камням...

(По А. Толстому) 

ОКНО

Ничто не наводит на меня такую пространственную печаль, ничто не повергает в такое чувство беспомощности, как одиноко светящееся окно в покинутой деревушке, да и в скоплении современных домов.

Подъезжаешь рано утром к большому городу, входишь в этот сделавшийся привычным, но все же веющий холодом и отчужденностью каменный коридор — и ощущение такое, словно медленно-медленно утопаешь ты в глухом, бездонном колодце. Равнодушно и неподвижно стоят современные жилища с плоскими крышами, с темными квадратами окон, безликими громадами сплачиваясь в отдалении. Тяжелым сном объята окраина — ни огонька, ни вздоха.

Спит, сам себя загнавший в бетонные ульи, трудовой человек, спят по пять-шесть деревень в одном многоподъездном доме, спит целая область в одном многолюдном микрорайоне, и только сны соединяют людей с прошлым миром: лошади на лугу, желтые валы сена средь зеленых строчек прокосов, береза в поле, мальчишка, бултыхающийся в теплой речке, жатка, вразмашку плывущая в пшенице, малина по опушкам, рыжики по соснякам, салазки, мчащиеся с горы, школы с теплым дымом над трубой, лешие за горой, домовые за печкой...

«В самоволке находятся сны» — как сказал один солдат с поэтическими замашками. И вдруг раскаленным кончиком иголки проткнется из темных нагромождений огонек, станет надвигаться, обретать форму окна — и стиснет болью сердце: что там, за этим светящимся окном? Кого и что встревожило, подняло с постели? Кто родился? Кто умер? Может, больно кому? Может, радостно? Может, любит человек человека? Может, бьет?..

Поди узнай! Это тебе не в деревне, где крик о помощи слышен от околицы до околицы. Далеко до каменного окна, и машину не остановишь. Уходит она все быстрее и быстрее, но глаза отчего-то никак не могут оторваться от неусыпного огонька, и томит голову сознание, что и ты вот так же заболеешь, помирать станешь и позвать некого — никого и ничего кругом, бездушно кругом.

Что же все-таки у тебя, брат мой, случилось? Что встревожило тебя? Что Подняло с кровати? Буду думать — не беда. Так мне легче. Буду надеяться, что минуют твой дом беды, пролетят мимо твоего стандартного окна. Так мне спокойней. Успокойся и ты. Все вокруг спят и ни о чем не думают. Спи и ты. Погаси свет.

(По В. Астафьеву)

ОРЕХОВАЯ РОЩА

Не помню, кто из поэтов сказал: «Поэзия всюду, даже в траве. Надо только нагнуться, чтобы поднять ее». Было раннее утро. Накрапывал дождь. Телега въехала в вековой сосновый лес. В траве, на обочине дороги, что-то белело.

Я соскочил с телеги, нагнулся и увидел дощечку, заросшую вьюнком. На ней была надпись черной краской. Я отвел мокрые стебли вьюнка и прочел почти забытые слова: «В разны годы под вашу сень, Михайловские рощи, являлся я».

— Что это? — спросил я возницу.
— Михайловское, — улыбнулся он.
— Отсюда начинается земля Александра Сергеича. Тут всюду такие знаки поставлены.

Потом я натыкался на такие дощечки в самых неожиданных местах: в некошеных лугах над Соротью, на песчаных косогорах по дороге из Михайловского в Тригорское, на берегах озер Маленца и Петровского — всюду звучали из травы, из вереска, из сухой земляники простые пушкинские строфы. Их слушали только листья, птицы да небо — бледное и застенчивое псковское небо. «Прощай, Тригорское, где радость меня встречала столько раз». «Я вижу двух озер лазурные равнины».

Однажды я заблудился в ореховой чаще. Едва заметная тропинка терялась между кустами. Должно быть, по этой тропинке раз в неделю пробегала босая девочка с кошелкой черники. Но и здесь, в этой заросли, я увидел белую дощечку. На ней была выдержка из письма Пушкина к Осиновой: «Нельзя ли мне приобрести Савкино? Я построил бы здесь избушку, поместил бы свои книги и приезжал бы проводить несколько месяцев в кругу моих старых и добрых друзей».

Почему эта надпись очутилась здесь, я не мог догадаться. Но вскоре тропинка привела меня в деревушку Савкино. Там под самые крыши низких изб подходили волны спелого овса. В деревушке не было видно ни души; только черный пес с серыми глазами лаял на меня из-за плетня и тихо шумели вокруг на холмах кряжистые сосны.

Я изъездил почти всю страну, видел много мест, удивительных и сжимающих сердце, но ни одно из них не обладало такой внезапной лирической силой, как Михайловское. Там было пустынно и тихо. В вышине шли облака. Под ними, по зеленым холмам, по озерам, по дорожкам столетнего парка, проходили тени. Только гудение пчел нарушало безмолвие.

Пчелы собирали мед в высокой липовой аллее, где Пушкин встретился с Анной Керн. Липы уже отцветали. На скамейке под липами часто сидела с книгой в руках маленькая веселая старушка. Старинная бирюзовая брошь была приколота к вороту ее блузки. Старушка читала «Города и годы» Федина. Это была внучка Анны Керн — Аглая Пыжевская, бывшая провинциальная драматическая актриса.

(По К. Паустовскому) 

ОСЕННИЙ САД

На окраине дальнего поселка, над медленной рекой Протвой, где шумит по берегам ивнячок и стреляют в глубоних бочагах зубастые щуки, раскинулся фруктовый сад. Когда за реку медленно опускается солнце, яблоки будто наливаются золотом и горят среди зелени листвы. В эти предвечерние часы сад оживает, полнится смехом, звонким ребячьим гомоном.

Пятый год школьники приходят сюда, помогают убирать урожай. Вначале они работают дружно, как говорится, в охотку, а спустя час-другой устают, затевают возню. С гиком и хохотом гоняются друг за другом, устраивают кучу малу. И никто не в силах обуздать их пылкий, неукротимый нрав. Но даже у самых отчаянных сорванцов есть в душе нечто заветное. Стоит в разгар бесшабашного веселья кому-нибудь крикнуть: «Дед Кузьма идет!», как шум вмиг стихает. Стайкой вспугнутых птиц разлетаются юннаты. В тишине становятся слышны шелест листвы потревоженного сада да глухое старческое покашливание. Вдоль ограды, опираясь на суковатую палку, медленно идет высокий худой старик. На нем широкополая соломенная шляпа, темно-синий плащ, высокие хромовые сапоги. Поражают глаза и улыбка. Улыбка радостная и добрая, а глаза, цвета спелых вишен, проницательны и по-молодому задорны.

Недавно деду Кузьме исполнилось девяносто. Лет пять он на пенсии, но по-прежнему не может жить баз сада. Точно любимого внука, навещает каждый день. Перед самой войной он заложил этот сад. Поливал, окапывал и бережно подрезал каждое деревце. Здесь более трехсот яблонь, но Кузьма Ильич помнит каждую из них. Вон у той могучей антоновки была обморожена крона, а ствол того красавца аниса поврежден осколком бомбы. Однако садовод выходил их. С годами деревья попрарились и стали плодоносить, а потом началась посадка молодняка. Тяжело, очень тяжело было расставаться Кузьме Ильичу со своим садом...

— Как дела, работнички? — спрашивает Кузьма Ильич и останавливается у ограды.
— Хорошо! — отвечают школьники.
— А как урожай нынче?
— Отменный!
— Так, так, родимые, — старик степенно оглаживает усы. — Иначе и быть не должно. Нынче год яблочный. Я еще в мае по цвету приметил.

И, словно подтверждая слова садовника, девушка с тугой русой косой подбежала к Кузьме Ильичу, смущенно протянула румяное яблоко.

Старик слегка приподнял шляпу, поблагодарил. И глаза, и усы, и каждая морщинка на его желтом лице лучились почти детской радостью...

А на окраине дальнего поселка, над медленной рекой Протвой, в лучах заходящего солнца золотился яблочный сад.

(По А. Баркову)

перейти к началу страницы


2i.SU ©® 2015 Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ruРейтинг@Mail.ru