КАБИНЕТ ПИСАТЕЛЯ
Кабинет в ялтинском доме у Антона Павловича был небольшой, шагов двенадцать в длину и шесть в ширину, скромный, но дышавший какой-то своеобразной прелестью. Прямо против входной двери — большое квадратное окно. С левой стороны от входа, около окна, перпендикулярно к нему — письменный стол, а за ним маленькая ниша, освещенная сверху, из-под потолка, крошечным оконцем; в нише — турецкий диван. С правой стороны, посредине стены — коричневый кафельный камин. Наверху, в его облицовке, оставлено небольшое, не заделанное плиткой местечко, и в нем небрежно, но мило написано красками вечернее поле с уходящими вдаль стогами — это работа Левитана.
Дальше, по той же стороне, в самом углу — дверь, сквозь которую видна спальня Антона Павловича, — светлая, веселая комната, сияющая какой-то девической чистотой, белизной и невинностью. Стены кабинета — в темных с золотом обоях, а около письменного стола висит печатный плакат: «Просят не курить». Сейчас же возле входной двери направо — шкаф с книгами. На камине несколько безделушек и между ними прекрасно сделанная модель парусной шхуны. Много хорошеньких вещиц из кости и из дерева на письменном столе; почему-то преобладают фигуры слонов. На стенах портреты Толстого, Григоровича, Тургенева. На отдельном маленьком столике, на веерообразной подставке, множество фотографий артистов и. писателей.
По обоим бокам окна спускаются прямые, тяжелые темные занавески, на полу большой ковер с восточным рисунком. Эта драпировка смягчает все контуры и еще больше темнит кабинет, но благодаря ей ровнее и приятнее ложится свет из окна на письменный стол. Пахнет тонкими духами, до которых Антон Павлович всегда был охотник. Из окна видна открытая подковообразная лощина, спускающаяся далеко к морю, и самое море, окруженное амфитеатром домов. Слева же, справа и сзади громоздятся полукольцом горы. По вечерам, в гористых окрестностях Ялты зажигаются огни, и во мраке эти огни и звезды над ними так близко сливаются, что не отличаешь их друг от друга. Тогда вся окружающая местность очень напоминает некоторые уголки Тифлиса.
(По А. Куприну)
КАПИТАН БОМБАРДИРСКОЙ РОТЫ
Русская армия шла к Нарве. Тра-та-та, тра-та-та! — выбивали походную дробь полковые барабаны.
Шли войска через старинные русские города Новгород и Псков, шли с барабанным боем, с песнями. Стояла сухая осень. И вдруг хлынули дожди. Пооблетали листья с деревьев. Размыло дороги» Начались холода. Идут солдаты по размытым дождем дорогам, тонут по колена солдатские ноги в грязи.
Трудно солдатам в походе. На мосту при переправе через небольшой ручей застряла пушка. Продавило одно из колес гнилое бревно, провалилось по самую ось.
Кричат солдаты на лошадей, бьют кнутами. Кони за долгую дорогу отощали — кожа да кости. Напрягаются лошаденки изо всех сил, а пользы никакой — пушки ни с места.
Сгрудились у моста солдаты, обступили пушку, пытаются на руках вытащить.
— Вперед! — кричит один.
— Назад! — командует другой.
Шумят солдаты, спорят, а дело вперед не движется. Бегает вокруг пушки сержант. Что бы придумать, не знает. Вдруг смотрят солдаты — несется по дороге резной возок. Подскакали сытые кони к мосту, остановились. Вылез из возка офицер. Взглянули солдаты — капитан бомбардирской роты. Рост у капитана громадный, метра два, лицо круглое, глаза большие, на губе, словно наклеенные, черные, как смоль, усы. Испу: гались солдаты, вытянули руки по швам, замерли.
— Плохи дела, братцы, — произнес капитан.
— Так точно, бомбардир-капитан! — гаркнули
в ответ солдаты.
Ну, думают, сейчас капитан ругаться начнет. Так и есть. Подошел капитан к пушке, осмотрел мост. — Кто старший? — спросил.
— Я, господин бомбардир-капитан, — проговорил
сержант,
— Так-то воинское добро бережешь!
— набросился капитан на сержанта. — Дорогу
не смотришь, коней не жалеешь!
— Да я... да мы... — заговорил было сержант.
Но капитан не стал слушать, развернулся — и хлоп сержанта по шее! Потом подошел опять к пушке, снял нарядный с красными отворотами кафтан и полез под колеса. Поднатужился капитан, подхватил богатырским плечом пушку; Солдаты даже крякнули от удивления. Подбежали, навалились. Дрогнула пушка, вышло колесо из пролома, стало на ровное место.
Расправил капитан плечи, улыбнулся, крикнул солдатам:
— Благодарствую, братцы!
Похлопал сержанта по плечу, сел в возок и поскакал дальше. Разинули солдаты рты, смотрят капитану вслед.
— Ну и дела! — произнес сержант. А вскоре
солдат догнал генерал с офицерами.
— Эй, служивые, — закричал генерал, —
тут государев возок не проезжал?
— Нет, — ответили солдаты, — тут только
и проезжал бомбардирский капитан.
— Бомбардирский капитан? — спросил генерал.
— Так точно! — отвечали солдаты.
— Да какой же это капитан? Это сам государь
Петр Алексеевич!
(По С. Алексееву)
КАРМАННИК
Трамвайный вагон был переполнен. На остановке у Никитских ворот в вагон втиснулись еще люди: старушка с полосатым мешком за плечами, высокий плотный человек в кавалерийской шинели и черной кубанке и еще один человек с острым носом, в наглухо застегнутом пальто и серой кепке.
Последним в трамвай влез бедно одетый юноша с книжками под мышкой. Растерянно глядя на кондуктора, шарил он по карманам в поисках гривенника и радостно улыбнулся, когда гривенник нашелся.
Мало кто выходил из вагона. Проехали несколько остановок. Вдруг человек в серой кепке заметил, что кавалерист в шинели лезет потихоньку в карман к юноше с книжками. Вор был схвачен за руку на месте преступления. Трамвай остановился, и толпа высыпала на улицу.
Все кричали и волновались. Злее всех была, кажется, старушка с мешком.
— У кого хотел отнять последнюю рубашку! — орала она.
И как ни старался человек в шинели и кубанке доказывать, что рубашку, хотя и последнюю, снять с другого человека в трамвае немыслимо, всё равно ему никто не верил. Постовой милиционер стал выяснять обстоятельства преступления и потребовал у вора документы. Вор полез в свой карман и вынул коричневую маленькую книжку.
— Паспорта у меня с собой нет, — сказал
он смущенно, — а только есть членский билет Союза писателей. Сам я тоже
писатель, и зовут меня Аркадий Гайдар.
— Знаем мы таких писателей! — первой закричала
злая старушка.
И следом за ней все закричали тоже.
Среди шума и гама не кричал и не волновался только один пострадавший юноша с книжками.
— Кто вы такой и что у вас украли? — ласковым,
добрым голосом спросил у него милиционер.
— Сам я приезжий, — сказал юноша, — и
вчера стал студентом первого курса Первого Медицинского института. Свои
деньги я уже сам истратил, а стипендию еще не получил.
— Капиталиста нашел, жулик! — злобно сказала
старушка, а милиционер укоризненно покачал головой и предложил юноше все-таки
посмотреть, не вытащены ли у него документы или еще какие-нибудь ценности.
Юноша добросовестно вывернул карманы, и у всех на глазах на мостовую медленно упала смятая пятидесятирублевая бумажка.
— Это не мои деньги, у меня не было денег, — сказал юноша.
И в толпе произошло замешательство. Все стали смотреть на жулика-писателя, но он молчал, глядел в землю и мял в руках свою шапку-кубанку.
Наступила необыкновенная тишина, милиционер сказал, что за отсутствием состава преступления он с большим удовольствием освобождает писателя и просит очевидцев разойтись по домам.
Хотел было уйти и писатель Аркадий Гайдар, но злая старушка успела ухватить его за рукав. Она развязала свой мешок, достала и подала Гайдару большое румяное яблоко.
— Бери, добрый человек, — сказала злая старушка. — Бери, яблоко большущее, я его потихоньку тебе в карман не всуну — ты все равно заметишь.
(По Б. Емельянову)
КОЛОСС РОДОССКИЙ
В восточной части Средиземного моря, в восемнадцати километрах от полуострова Малая Азия, расположен остров Родос — один из центров Эгейской культуры. До наших дней сохранились многочисленные произведения античного искусства этого острова, где формировалась своя школа скульптуры. Выдающимся произведением этой школы является статуя Гелиоса, так называемый Колосс Родосский. В третьем веке до нашей эры на Родос напал полководец Деметрий, которому не удалось одержать победу, несмотря на специальные осадные машины — последнее слово военной техники. Деметрий отступил, бросив на берегу огромную осадную башню, обитую железом. Вместо разрушения она принесла городу неожиданную выгоду и всемирную славу. Предприимчивые купцы, прибывшие в город, купили ее «на металлолом» за баснословные деньги, на которые островитяне возвели статую Гелиоса — покровителя Родоса. Это чудо света было воздвигнуто в двести девяносто втором — двести восьмидесятом годах до нашей эры в память об успешной обороне острова.
На торговой площади между морем и городскими воротами, на облицованном белым мрамором искусственном холме была поставлена самая большая на свете статуя юноши ростом в тридцать шесть метров. Лишь немногие люди могли обхватить руками большой палец на ноге великана. Могучие ноги его были расставлены, ладонь правой руки поднесена к глазам, в левой руке он держал ниспадающее до земли покрывало. Слегка отклонившись назад, юноша всматривался вдаль. Голову украшал венец из расходящихся в стороны лучей. Это было изображение бога Гелиоса — покровителя острова, поднятого по его велению со дна моря.
Статуя сооружалась двенадцать лет и простояла более полувека, пока в двести двадцать четвертом году до нашей эры не была разрушена землетрясением. Она согнулась таким образом, что голова и плечи уперлись в землю. Родосцы и их соседи пытались поднять поверженного гиганта, египетский царь прислал искусных мастеров и медь, но, к сожалению, восстановить его не удалось. Почти тысячу лет пролежала на берегу бухты расколотая статуя — достопримечательность Родоса. Потом предприимчивый купец приобрел ее для переплавки. Колосс был разрезан на части, и дорогостоящую бронзу увезли на девяноста верблюдах.
(По Б. Черняку)
КОРОБОЧКА
Под Новый год Никита принимал гостей. К его матушке приехала погостить давняя подруга с детьми Виктором и Лилей.
Однажды под вечер матушка позвала всех детей в столовую. С большого стола убрали скатерть. Матушка принесла четыре пары ножниц и стала заваривать крахмал. Она насыпала его не больше чайной ложки в стакан, налила туда же ложки две холодной воды и начала размешивать, пока из крахмала не получилась кашица. Тогда матушка налила в кашицу из самовара крутого кипятку, все время сильно мешая ложкой. Крахмал стал прозрачный, как желе. Получился отличный клей.
Мальчики принесли кожаный чемодан и поставили на стол. Матушка раскрыла его и начала вынимать листы разноцветной бумаги и картона, свечки, елочные подсвечники, золотых рыбок и петушков, стеклянные шарики, фонарики, хлопушки и большую звезду. Дети стонали от восторга.
— Там еще есть хорошие вещи, — сказала матушка, опуская руки в чемодан, — но их мы пока не будем разворачивать. А сейчас давайте клеить.
Виктор взялся клеить цепи, Никита — фунтики для конфет, матушка резала бумагу и картон. Лиля спросила вежливым голосом:
— Тетя Саша, вы позволите мне клеить коробочку?
— Клей, милая, что хочешь.
Дети начали работать молча, дыша носами, вытирая крахмальные руки об одежду. Матушка в это время рассказывала как в прежние времена елочных украшений не было и в помине и все приходилось делать самому. Были поэтому такие искусники, что клеили настоящий замок с башнями, с винтовыми лестницами и подъемными мостами.
Лиля, слушая, работала тихо и молча, только помогала себе языком в трудные минуты. Никита оставил фунтики и глядел на нее. Матушка в это время вышла из столовой.
— Что вы клеите? — спросил Никита.
— Это коробочка для кукольных перчаток,
— ответила Лиля серьезно. — Вы мальчик, вы этого не поймете.
Она подняла голову и поглядела на Никиту синими строгими глазами.
— Какой вы красный, — сказала Лиля, — как свекла.
И она опять склонилась над коробочкой. Лицо ее стало лукавым. Никита сидел, точно прилип к стулу. Девочка смеялась над ним, но он не обиделся и не рассердился, а только смотрел на нее. Вдруг Лиля, не поднимая глаз, спросила его другим голосом, так, точно теперь между ними была какая-то тайна и они о ней говорили:
— Вам нравится эта коробочка? Никита ответил:
— Да. Нравится.
— Мне она тоже очень нравится, — проговорила
она и хотела еще что-то прибавить, но в это время подошел Виктор и, просунув
голосу между Лилей и Никитой, проговорил скороговоркой:
— Какая коробочка, где коробочка? Ну.
ерунда, обыкновенная коробочка. Я таких сколько угодно наделаю.
— Виктор, я, честное слово, пожалуюсь
маме, что ты мне мешаешь клеить, — проговорила Лиля дрожащим голосом. Взяла
клей и бумагу и перенесла на другой конец стола.
(По А. Толстому)
КОСТЕР ВОЗЛЕ РЕЧКИ
Все-таки я встретил тех, кто не только сорит, но и убирает. Нет, не на родине, не в Сибири. В Подмосковье встретил.
Ехал из аэропорта Домодедово и возле березовой рощи увидел седого, легко одетого мужчину с полиэтиленовым мешком, в резиновых перчатках, и женщину, одетую в спортивные штаны, в рубашку мужского покроя, тоже в перчатках и тоже с мешком.
Они неторопливо двигались по опушке рощи, о чем-то беседуя, время от времени наклонялись и складывали в мешок бумагу, коробки от сигарет и папирос, фольгу, обрывки полиэтилена, окурки, раскисшие куски хлеба, старую обувь, тряпки — все, чем сорит вокруг себя человек.
— Видал чокнутых? — почему-то со злобой воскликнул шофер-таксист, везший меня в Москву.
Я поглядел на него вопросительно.
— Академик с женой. Дача у них тут недалеко. Как идут на прогулку, прихватывают с собой мешки и лопату. Какой мусор приберут, так сожгут возле речки, что где выправят, что где закопают. Цветы рвать не дают, прямо за грудки берут! Да разве за нами, за поганцами, все приберешь?
Он резко крутанул руль. Двое пожилых людей исчезли за поворотом.
Всякий раз, когда я еду в аэропорт Домодедово и вижу дымок костерка над речкой Пахрой, с тихой радостью думаю о терпеливых людях, которые делают посильную добровольную работу, так необходимую уставшей земле, — жгут мусор возле речки.
(По В.Астафьеву)
КРАСАВИЦА
Чиновник казенной палаты, вдовец, пожилой, женился на молоденькой, на красавице, дочери воинского начальника. Он был молчалив и скромен, а она знала себе цену. Он был худой, высокий, чахоточного сложения, носил очки цвета йода, говорил несколько сипло. А она была невысока, отлично и крепко сложена, всегда хорошо одета, очень внимательна, хорошая хозяйка, взгляд имела зоркий. Он казался столь же неинтересен во всех отношениях, как множество губернских чиновников, но и первым браком был женат на красавице. Все только руками разводили: за что и почему шли за него такие?
И вот вторая красавица спокойно возненавидела его семилетнего мальчика от первой, сделала вид, что совершенно не замечает его. Тогда и отец, от страха перед ней тоже притворился, будто у него нет и никогда не было сына. И мальчик, от природы живой, ласковый, стал в их присутствии бояться слово сказать, а там и совсем затаился, как бы перестал существовать в доме.
Тотчас после свадьбы его перевели спать из отцовской спальни на диванчик в гостиную, небольшую комнату возле столовой, убранную синей бархатной мебелью. Но сон у него был беспокойный, он каждую минуту сбивал простыню и одеяло на пол. И вскоре красавица сказала горничной:
— Это безобразие, он весь бархат на диване изотрет. Стелите ему, Настя, на полу, на том тюфячке, который я велела вам спрятать в большой сундук покойной барыни в коридоре.
И мальчик, в своем круглом одиночестве на всем свете, зажил совершенно самостоятельной, совершенно обособленной от всего дома жизнью — неслышной, незаметной, одинаковой изо дня в день. Смиренно сидит себе в уголке гостиной, рисует на грифельной доске домики или шепотом читает по слогам все одну и ту же книжечку с картинками, купленную еще при покойной маме, смотрит в окна... Спит он на полу между диваном и кадкой с пальмой. Он сам стелет себе постельку вечером и сам прилежно убирает, свертывает ее утром и уносит в коридор в мамин сундук. Там спрятано и все остальное добришко его.
(По И. Бунину)
КРУГОСВЕТНАЯ СУМКА
Варвара Егоровна уже шестнадцать лет работает сельским почтальоном. Каждый день тетя Варя выходит из дома с большой брезентовой сумкой через плечо в почтовое отделение за почтой. Сумка пока у нее тощая, зато на обратном пути сумка станет толетой-претолстой.
За почтой идет она пять километров, с почтой обратно — десять, потому что назад-то она колесит из деревни в деревню, со двора во двор.
Почту у нас в отделение привозят поздно, после обеда, но разносит ее тетя Варя всю обязательно в тот же день.
Так и ходит наш почтальон изо дня в день шестнадцать лет: осенью и весной — в резиновых сапогах, летом — в тапках, а зимой по снегам — в белых валенках.
Однажды Вася ЖукЬв, сидя с ребятами на крыльце и увидев тетю Варю, сказал:
— Знаете что, ребята? Я вчера от нечего делать считал, сколько тетя Варя прошла за шестнадцать лет.
Ребята заинтересовались.
— Километров с тысячу, наверно, — сказал
Шурка.
— Десять тысяч — предположил Петька.
— Подождите, — перебил Вася, — я вам точно скажу: в день она проходит примерно пятнадцать километров. Выходные отбросим. Остается ей в году примерно триста рабочих дней. Триста раз по пятнадцать будет четыре тысячи пятьсот километров. Так?
— Так, так!
— Дальше. Четыре тысячи пятьсот километров
на шестнадцать...
Ни у кого не нашлось карандаша, и ребята сообща закончили подсчет в уме, проверяя друг друга. Получилось семьдесят две тысячи километров.
— Я же вам говорю! — не унимался Вася. — А сколько земной шар по экватору имеет? Кто помнит?
И ребята с удивлением приходят к выводу:
— Два раза обошла бы! Два раза обошла бы наша тетя Варя всю землю со своей сумкой.
Так и прозвали они с тех пор почтовый мешок тети Вари «кругосветная сумка».
(По Н. Незлобину)
ЛЕТНЯЯ ГРОЗА
Мы так увлеклись рыбалкой, что не заметили дождя, мелкими шажками подкравшегося к нам из-за леса. Он густел, расходился, и вскоре на протоке сделалось тесно от пузырьков, которые, не успев народиться, лопались и расходились кругами. Дождь был так густ, что ветер не смог пробраться сквозь него и смущенно залег в лесу.
Мы заторопились и поплыли к островку, где был хвойный лес, окруженный со всех сторон покосами. Схватили рюкзаки и бросились к пихтам. Под ними лежала рыжая сухая трава. Дождь сюда не проникал. Но мы уже вымокли и продрогли. Не хотелось шевелиться. Однако надо было разводить костер. И с великим трудом мы его развели.
А дождь прибавлял прыти. Огромная черная туча наползала на реку, и в одну минуту стало темно. Затем дождь разом прекратился. И тут же порывы ветра понеслись по реке, морща и волнуя воду. Сверкнула нервная молния, прогрохотал гром, и ветер опять сник. Стало тихо.
Только крупные капли, скатываясь с мокрых смолистых ветвей пихт, звучно шлепались о широкие, сморщенные листья чемерицы, уже пустившей по четвертому побегу, да с той стороны реки доносилось тревожное блеяние коз, пасшихся по лесу.
Молнии зачастили. Они прошивали насквозь темную тучу яркими иглами и втыкались в вершины гор, то отчетливо видных, то исчезавших во мраке. Гром грохотал почти беспрерывно. Мы ждали бешеного ливня.
Но удивительное дело: грозная туча спустила на землю тихий, грибной дождь, сама же, громыхая в отблесках молний, поплыла дальше, волоча за собой пушистый, раздвоенный хвост. Этот хвост чисто смел все на своем пути. Снова появилось голубое небо с умытым и довольным ликом солнца.
И разом ожило все вокруг: запели птицы, затрещали кузнечики, мимо нас пробежала шустрая мышка. Туча была далеко. Она уползала за перевалы и все еще метала яркие стрелы, но звуки грома до нас уже не доносились.
(По В. Астафьеву)
ЛЕТО НА ВЕРЕВОЧКЕ
Рябины гнутся под тяжестью спелых ягод. Над ними со свистом проносятся стаи серых дроздов. Клены озябли и пожелтели — порой кажется, будто в осеннем саду замерли золотые кони. Осины лепечут алыми листьями тихо и грустно.
Люся и дедушка подошли к скамейке возле старой антоновки. Внучка подняла голову и увидела юркую голубовато-серую птицу, неслышно бегущую по стволу.
— Поползень хозяйничает, сад к зиме в порядок приводит... — заметил дедушка.
Поползень выслушал дерево. На мгновение замер на месте, отыскал в коре гусеницу, перевернулся вниз головой и исчез.
Зашелестел ветерок. Дрогнул, затрепетал лист на верхней ветке, нежный, как птичье перышко. Ветка качнулась, что-то оторвалось от нее и полетело вниз. Упало яблоко. Здоровое, желтое, гулко ударилось о землю.
— Ура! — крикнула Люся и бросилась поднимать.
Твердое, мокрое, оно будто холодом обожгло ей пальцы.
— Антоновка — осеннее солнце! — сказал
дедушка.
Знакомой тропой они идут гулять к реке Серебрянке мимо сарая, доверху заваленного березовыми дровами, мимо высокой липы с черными опустевшими грачиными гнездами, мимо кряжистого пня, обросшего серыми тугими копытцами грибов-трутовиков.
Низкий синеватый туман, освещенный откуда-то изнутри, неприметно для глаз растаял, слился с начавшей желтеть осокой. Отпечатались золотистые стога сена над луговиной. На том берегу засеребрились купола ив. Река засветилась и блестит. Опавшие листья, темные стебли крапивы похрустывают под ногами. А кругом тишина: мягкая, долгая, обрываемая по временам звонкой перекличкой синиц. Люсе нравятся эти веселые звуки и этот сад, роняющий по утрам яблоки. В воздухе пахнет горькой седой полынью.
— Дедушка, что там за веревочка в небе?
Высоко-высоко летели большие птицы.
— Журавли пошли в отлет. Лето за собой
волокут.
— А куда?
— В жаркие края уносят. Туда, где не бывает
зимы.
Люся остановилась, сняла с головы платок и помахала на прощание журавлям и лету. Ветер вырвал платок из рук девочки, заиграл им, поднял в небо и превратил в журавля.
(По А. Баркову)
ЛИШНИЙ БИЛЕТ
У моей бабушки было четыре дочери. Но только моя мама жила в одном городе с бабушкой. От нашего дома до бабушкиного нужно было пройти двадцать семь шагов.
— Хорошо, что мы не живем вместе в одной квартире, — говорила бабушка. — С детства люблю ходить в гости. Встречают, провожают... Ухаживают!
В гости она любила не только ходить, но и ездить. Под Новый год бабушка всегда почему-то ждала, что дочери, жившие в других городах, позовут ее к себе. Она даже присматривала в магазинах игрушки, которые повезет своим внукам.
Дочери присылали поздравительные открытки. Они писали, что очень скучают. Они любили ее. И, наверное, просто не догадывались пригласить.
Однажды в канун Нового года в нашей школе должен был состояться поход в детский театр. Дня за три до этого выяснилось, что нашему классу достались билеты в партер, а параллельному — в бельэтаж, хотя он был ничуть не хуже нашего класса. Мне даже казалось, что он был лучше, потому что в нем училась Галя Козлова.
На спектакль детского театра я купил два билета. «Подойду к Гале, — думал я, — и как бы между прочим скажу: — У меня оказался лишний билет. В партере сидеть лучше, чем в бельэтаже. Возьми, если хочешь...» И весь спектакль буду сидеть рядом с ней!
Перед самым Новым годом пришли открытки от всех маминых сестер. Они поздравляли бабушку, маму с папой и даже меня. Опять писали, что очень скучают и никак не дождутся встречи!
— В ожидании тоже есть прелесть: все еще впереди... — тихо сказала бабушка.
Мама и папа стали объяснять, что им очень не хочется идти завтра в какую-то компанию, но не пойти они просто не могут. И я в тон им с грустью сказал:
— А мне завтра придется пойти в театр...
Бабушка стала поспешно искать что-то в сумке. Тогда я вдруг... неожиданно для самого себя произнес:
— Пойдем со мной, бабушка. У меня есть лишний билет.
Бабушка еще ниже склонилась над своей сумкой. Она продолжала что-то искать в ней. Но теперь уже, мне казалось, от радости.
— Надо будет сделать прическу,— сказала
она. — Но в парикмахерскую завтра не попадешь! Я надену свое черное платье.
А? Как вы считаете? Оно не будет выглядеть траурным?
— Черный цвет — это цвет торжества! —
возразил папа.
И бабушкин театральный бинокль тоже был торжественно черного цвета.
— Хочешь посмотреть? — спросила она еще до начала спектакля.
Я взял бинокль... и навел его на Галю Козлову, сидевшую в бельэтаже.
В антракте бабушка предложила:
— Пойдем в буфет. Я обожаю толкаться в театральных буфетах!
Мы вышли в фойе. Я думал, что ребята будут молча посмеиваться, увидев меня с бабушкой. Но никто не посмеивался...
— Бабушка, идем скорей... Вон какая очередь!
— сказал я.
— Ну, нет! — возразила она. — Старуху
в детском театре должны пропустить вне очереди.
Ее пропустили... Уже добравшись до самой буфетной стойки, она обернулась и крикнула мне:
— Ты любишь яблочные пирожные?
— Люблю, — неискренне ответил я. Потому
что понял, что бабушка их очень любит.
(По А. Алексину)
ЛОДОЧНЫЙ МОТОР
Однажды в теплый майский денек мы с дядей Симой поехали на Коптевский рынок.
Над одним из рядов раздавалось оглушительное тарахтение. Там продавались мотоциклы. И вдруг среди мотоциклов мы увидели лодочный мотор. Прокопченный и замасленный, он лежал на газетке, и ржавые его лопасти врезались в землю.
— Ну и штучка — хороша! — сказал дядя и
обернулся ко мне. — Покупаем, а? Поедем на дачу, рыбку будем ловить, в
поход отправимся!..
— Конечно, покупаем! — ответил я.
Дома у дяди мы соорудили над ванной деревянный помост и привернули к нему мотор. Тетя Маша смеялась над мужем:
— А кто же тебе реку будет подогревать?
Дядя стал приглашать к себе по воскресеньям разных мастеров. Мастера собирали и разбирали мотор, меняли состав смеси бензина с маслом, но все было впустую.
Из теткиных разговоров получалось, что из-за мотора дядя совсем забросил работу и семья уже начала влачить жалкое существование. А вскоре в Москве началась жара. Мои родители уехали в санаторий на Волгу, а меня отправили к тете Маше на дачу.
Как-то раз дядя привез на дачу мотор. Наутро дядя отправился со мной на водохранилище. Взяв на лодочной станции шлюпку, мы укрепили на ней мотор, и я выгреб на середину разлива. Дергали мы с дядей за веревку часа полтора. Мотор даже не чихнул.
У калитки нас встретила тетя Маша.
— Опять за старое, Серафим?! — сказала она. — Меня не слушаешь, так хоть бы людей постыдился.
И тетя почему-то стукнула меня по спине. Вскоре тетя Маша уехала на целый день в Москву, и я на даче остался один. Я Пригласил в гости Толика, отец которого работал на лодочной станции. Вдвоем мы осмотрели мотор.
— У меня как миленький будет работать, — заявил Толик.
Он, оказывается, уж однажды возился с таким мотором. Мы привязали мотор к велосипедному багажнику и повезли на водохранилище. Толик принес бутылку чистого авиационного бензина, и мы установили мотор на легкую шлюпку.
Я отгреб подальше от берега, и Толик дернул за веревку. Мотор так рванул вперед, что мы чуть не выпали из лодки! В этот момент тонкая доска на корме разломилась надвое, и наш мотор бухнулся в воду на семиметровую глубину.
Проплыл быстроходный катер, большая волна отнесла нас в сторону, и через минуту мы уже не могли точно определить, в каком месте утонул мотор. На обратном пути душа у меня разрывалась от горя.
На даче за столом сидели уже приехавшие из города дядя Сима, тетя Маша и с ними какой-то человек в галстуке и в очках.
— А, племянник! Купался? — сказал дядя. — Вот познакомься: это инженер, конструктор лодочных моторов. Готовь наш аппарат. Он его живо наладит.
Тетя Маша постучала рукой себя по лбу и принялась разливать чай.
— А чего его готовить? — тихо сказал я.
— Он уже... готов. Мы стали запускать, а он утонул.
— Утонул?! — радостно спросила тетя и,
подскочив ко мне, поцеловала меня.
— Вот умник! Вот спасибо! Честное слово,
утонул?
А дядя ни слова мне не сказал.
(По И. Дик)
ЛЯГУШКА
В пасмурные дни мы читали романы Вальтера Скотта. Мирно шумел по крышам и в саду теплый дождь. От ударов маленьких дождевых капель вздрагивали мокрые листья на деревьях, вода лилась тонкой и прозрачной струей из водосточной трубы, а под трубой сидела в луже маленькая зеленая лягушка. Вода лилась ей прямо на голову, но лягушка не двигалась и только моргала.
Когда не было дождя, лягушка сидела в лужице под рукомойником. Раз в минуту ей капала на голову из рукомойника холодная вода. Из тех же романов Вальтера Скотта мы знали, что в средние века самой страшной пыткой было вот такое медленное капанье на голову ледяной воды, и удивлялись лягушке. Иногда по вечерам лягушка приходила в дом. Она прыгала через порог и часами могла сидеть и смотреть на огонь керосиновой лампы.
Трудно было понять, чем этот огонь так привлекал лягушку. Но потом мы догадались, что лягушка приходила смотреть на яркий огонь так же, как дети собираются вокруг неубранного чайного стола послушать перед сном
сказку. Огонь то вспыхивал, то ослабевал от сгоравших в ламповом стекле зеленых мошек. Должно быть, он казался лягушке большим алмазом, где, если долго всматриваться, можно увидеть в каждой грани целые страны с золотыми водопадами и радужными звездами.
Лягушка так увлекалась этой сказкой, что ее приходилось щекотать палкой, чтобы она очнулась. Тогда лягушка уходила к себе, под сгнившее крыльцо, на ступеньках которого ухитрялись расцветать одуванчики.
(По К. Паустовскому)
МАВРУША
Мавруша была мещанка и добровольно закрепостилась. Живописец Павел, скитаясь по оброку, между прочим, работал в Торжке, где и встретил Маврушу. Они полюбили друг друга, и моя матушка охотно дала разрешение, потому что Павел приводил в дом лишнюю крепостную рабу.
Года через два после этого Павла вызвали в Малиновец для домашних работ. Очевидно, он не предвидел этой случайности, и она настолько его поразила, что хотя он и не ослушался барского приказа, но явился один, без жены. Жаль ему было молодую жену с вольной воли навсегда заточить в крепостной ад; думалось: подержат господа месяц-другой и опять по оброку отпустят. Но матушка рассудила иначе. Работы нашлось много: весь иконостас в малиновецкой церкви предстояло возобновить, так что и срок определить было нельзя. Поэтому Павлу было приказано вытребовать жену к себе. Тщетно молил он отпустить его, предлагая двойной оброк и даже обязываясь поставить за себя другого живописца. Тщетно уверял, что жена у него хворая, к работе непривычная. Матушка слышать ничего не хотела.
— И для хворой здесь работа найдется, — говорила она, — а если, ты говоришь, она не привыкла к работе, так за это я возьмусь: у меня быстренько привыкнет.
Однако Мавруша некоторое время упорствовала и не являлась. Тогда ее привели в Малиновец по этапу.
При первом же взгляде на новую рабу матушка убедилась, что Павел был прав. Действительно, это было слабое и малокровное существо.
— Да ведь что-нибудь ты, голубушка, дома
делала? — спросила она Маврушу.
— Хлебы на продажу пекла.
— Ну, и здесь будешь хлебы печь.
И приставили Маврушу для барского стола ситные и белые хлебы печь, да кстати и печение просвир для церковных служб на нее же возложили.
Павел был кроткий и послушный, набожный человек. Дворовые любили его настолько, что не завидовали сравнительно свободному житью, которым он пользовался. С таким же сочувствием отнеслись они и к Мавруше.
По временам матушка призывала к себе Павла.
— Долго ли твоя дворянка будет сложа ручки
сидеть? — приступала она к нему.
— Простите ее, сударыня! — умолял Павел,
становясь на колени. — Не умеет она работать. Хлебы вот печет.
— Это в неделю-то три-четыре часа... А
ты знаешь ли, как другие работают!
— Знаю, сударыня, да хворая она у меня.
— Вот я эту хворь из нее выбью! Ладно!
Подожду еще немножко, посмотрю, что от нее будет.
Шли месяцы. Матушка все больше и больше входила в роль властной госпожи, а Мавруша продолжала «праздновать» и даже хлебы начала печь спустя рукава.
Павел не раз пытался примирить жену с новым положением, но все усилия его в этом смысле оказались напрасными. По-видимому, она еще любила мужа, но над этою привязанностью уже господствовало представление о добровольном закрепощении, силу которого она только теперь поняла. Мысль, что замужество ничего не дало ей, кроме рабского ярма, до такой степени давила ее, что самая искренняя любовь легко могла уступить место равнодушию и даже ненависти.
(По М. Салтыкову-Щедрину)
МЕДАЛЬ
Молодой, необстрелянный солдат Кузьма Шапкин во время боя у реки Рымник струсил и весь день просидел в кустах. Не знал Шапкин, что Суворов его заметил. В честь победы над турками в суворовскую армию были присланы ордена и медали. Построили офицеры свои полки и роты. Прибыл к войскам Суворов, стал раздавать награды.
Стоял Шапкин в строю вместе со всеми и ждал, чтобы скорее все это кончилось. Совестно было солдату. И вдруг... Шапкин вздрогнул, решил, что ослышался.
— Гренадер Шапкин, ко мне! — закричал Суворов.
Стоит солдат, словно в землю ногами вкопанный, не шелохнется.
— Гренадер Шапкин, ко мне! — повторил Суворов.
— Ступай же, ступай, — подтолкнули Кузьму
солдаты.
Вышел Шапкин, потупил глаза, покраснел. А Суворов раз — и медаль ему на рубаху.
Вечером расселись солдаты у палаток, стали вспоминать подробности боя, перечислять, за что и кому какие награды. Одному за то, что придумал, как отбить у турок окопы. Другому — за турецкое знамя. Третьему за то, что один не оробел перед десятком турок и хоть изнемог от ран, а в плен не дался.
— Ну, а тебе за что же медаль? — спрашивают солдаты у Шапкина.
А тому и ответить нечего. Носит Шапкин медаль, да только покоя себе не находит. Подавлен. Товарищей сторонится. Целыми днями молчит.
— Тебе что же, медаль язык придавила?! — шутят солдаты.
Прошла неделя, и совсем изглодала совесть солдата. Не выдержал Шапкин, пошел к Суворову. Входит в палатку и возвращает медаль.
— Помилуй бог! — воскликнул Суворов. — Награду назад!
Опустил Шапкин голову низко-низко и во всем признался Суворову. «Ну, — думает, — пропадай моя голова». Рассмеялся Суворов, обнял солдата.
— Молодец! — произнес. — Знаю, братец, без тебя все знаю. Хотел испытать. Добрый солдат. Добрый солдат. Помни: героем не рождаются, героем становятся. Ступай. А медаль, ладно, пусть полежит у меня. Только, чур, медаль твоя. Тебе заслужить. Тебе и носить.
Не ошибся Суворов.
В следующем бою Шапкин первым ворвался в турецкую крепость, заслужил медаль и великую славу.
(По С. Алексееву)
МЕДВЕДИ
Молодая восьмилетняя медведица-мать всю осень раздумывала, как ей выгоднее залечь в берлогу. Опыта у нее было немного: всего года два-три. Очень стесняли дети. Прошлогодний пестун начинал выходить из повиновения, воображал себя взрослым. Чтобы показать ему настоящее место, приходилось прибегать к затрещинам. А двое маленьких — самочки — те совсем ничего не понимали, всего пугались, поминутно совались под лапы, или так увлекались игрой друг с другом, что их приходилось долго разыскивать среди облетевших листов дикой малины, ежевики и волчьей ягоды.
«Кто-то, наверное, будет разыскивать наши следы, — думала медведица. — Не человек ли — страшное, непонятное, всесильное животное?»
И она старалась скрыть тяжелые следы своих ног. Но на молодом, тающем снегу отпечатки ее ступней ложились всюду черными правильными пятнами среди белого. Это привело ее в отчаяние.
Погода обманывала: то пойдет снег, то перестанет, а наутро вдруг зарядит дождик.
Наконец-то, в исходе октября, она почувствовала, что приближаются вьюги и большой снег. Тогда она приказала детям:
— Идите за мной.
И все они, вчетвером, двинулись с юга на север, по тому пути, которого нарочно избегала осенью медведица. Впереди шла она сама, потом маленькие, а сзади пестун. И все они, повинуясь древнему инстинкту, старались ступать след в след.
Было у медведицы-матери давно облюбовано, еще летом, укромное местечко. Там свалилась большая сосна, выворотив наружу корни, а вокруг нанесло много лесного лому, веток, сучьев и мусора.
«С севера идет погода, — подумала она. — Снег все занесет, прикроет, обровняет». Идя на берлогу, заботливая мать все царапала когтями стволы деревьев, оставляя для себя приметы. «Как идем, так и выйдем».
Трудно было улечься. Медвежата уютно улеглись около ее жирного, отъевшегося за осень брюха. Они не очень сердились, если она их немного притискивала, поворачиваясь с боку на бок. Пестун долго не мог успокоиться, ворчал, кусался, мял младших лапами, выглядывал наружу, огрызался на мать, все ему казалось неловко.
Но наконец и он, повинуясь общему медвежьему закону, заснул крепко-накрепко. И взрослый болван во сне чмокал и хрюкал совсем как маленький и так же, как они, прижимался мордой к материнскому животу. Мать не спала. Не спала, а только изредка чутко дремала. От ее дыхания вился над берлогой тонкий парок.
И все лесные звери — белки, куницы, горностаи, лисы, волки — с уважением издали обходили зимнюю лежку медведя.
Каркали над нею наблюдательные вороны и сплетничали болтливые сороки, но летели прочь.,. Высовывала иногда свой нос медведица-мать, хватала гладким языком снег, смотрела на то, как резвятся зайцы, как ныряют с размаху в снежные сугробы тетерева, равнодушно слушала, водя ушами, дальний стук дровосеков и опять засыпала.
(По А. Куприну)
МЕДВЕДЬ-РЫБАК
В прошлом году я весну встречал на Камчатке. Там увидел я однажды медведя-рыбака. Сидит в реке здоровенный медведь.
Сидит по горло в воде, только голова сухая из воды торчит, как пень. Башка у него громадная, мохнатая, с мокрой бородой. Он ее то на один бок наклонит, то на другой: рыбу высматривает. И вдруг что-то лапами стал в воде хватать.
Вижу — достает рыбу-горбушу. Прикусил он горбушу и сел на нее. Зачем это он, я думаю, на рыбу-то сел? Сел и сидит в воде на рыбе. Да еще и проверяет лапами: тут ли, под ним ли?
Вот плывет мимо вторая рыба, и ее медведь поймал. Прикусил и тоже на нее садится. А когда садился, опять, конечно, привстал. И первую рыбу течением из-под него утащило. Мне-то сверху все видно, как эта горбуша покатилась по дну. А медведь как рявкнет! Потерялась рыба. Ах ты! Непонятно ему, бедняге, что такое с его запасом делается, куда он девается. Посидит, посидит, да и пощупает лапой под собой: тут ли рыба, не убежала ли? А как схватит новую, опять я вижу, что старая выкатилась из-под него, и ищи-свищи!
Ведь, на самом деле, обида какая: теряется рыба, и все тут!
Долго-долго сидел он на рыбе, ворчал, даже пропустил две рыбины, не решился ловить; я видел, как они проплыли мимо. Потом опять подцепил лапой горбушу. И опять все по-старому: нет прежней рыбы.
Я лежу на берегу, хочется мне посмеяться, а смеяться нельзя. Попробуй-ка посмейся! Тут тебя медведь со злости съест вместе с пуговицами.
Громадную сонную рыбину натащило течение прямо на медведя. Сгреб он ее, кладет под себя... Ну, конечно, под ним пусто.
Тут медведь так обиделся, что заревел во всю мочь, прямо как паровоз. Поднялся на дыбы, лапами бьет по воде. Ревет, захлебывается.
Вылез из воды, отряхнулся и ушел в лес. А рыбу опять потащило течение.
(По Е. Чарушину)
МЕЧТА
С детства я мечтал иметь тельняшку. Хотелось идти по улице, чтобы люди видели тельняшку и думали: «Это морской волк». Витя Котелок из соседнего двора отрезал от своей тельняшки треугольный кусок, который я пришил к майке так, чтобы он светил через вырез воротника. Я расстегивал воротник, как только выходил на улицу. По вечерам ребята выносили во двор аккордеон и пели: «В нашу гавань заходили корабли, Большие корабли из океана...» Сумерки опускались на Москву и приносили с собой запах моря. Мне казалось, что в соседних переулках шумит прибой, и в бронзовых красках заката я видел вечное движение волн. Распахнув пошире воротник, я бродил по Дровяному переулку. Порывы ветра касались моего лица, я чувствовал запах водорослей и соли. Море было всюду, но главное — оно было в небе, и ни дома, ни деревья не могли закрыть его простора и глубины. Я чувствовал себя морским волком, который засиделся на берегу. Как волк, я должен был бороздить океаны, а вместо этого плавал по городу на трамвае, нырял в метро. Мало приходилось мне мореходствовать. Как-то две недели проболтался в Финском заливе на посудине, которая называется «сетеподъемник», обошел Ладожское озеро на барже под названием «Луза». Шли годы, и все меньше моря оставалось для меня в небе. Никаких водорослей, никакой соли не находил я в Дровяном переулке.
— Выход к морю, — бормотал я про себя, гуляя по Яузе, — мне нужен выход к морю. Мне просто-напросто негде держать корабль.
Каждый год собирался я в далекое плаванье, но не, мог найти подходящее судно.
— Купи резиновую лодку,— советовал старый
друг, художник Орлов.
— Мне нужно судно, а не надувное корыто.
К тому же хочется придумать что-то свое, необычное.
Целый вечер Сидели мы у Орлова в мастерской, что находится как раз у Яузских ворот, и придумывали корабли и лодки из разных материалов.
— В Москве невозможно держать корабль,
— сказал наконец Орлов. — Яуза
— прекрасный выход. Строй лодку — корабля
тебе в жизни не видать.
И вдруг мне пришла в голову мысль:
— Я построю лодку, но только самую легкую
в мире.
— Без бамбука тут не обойтись,— задумчиво
сказал Орлов. — Бамбук — самый легкий материал.
Постепенно разошелся по свету слух, что есть в Москве человек, ищущий бамбук. Неизвестные лица, большей частью с Птичьего рынка, звонили мне:
— Вам нужен бамбук? Приезжайте.
Я ездил по адресам — чаще в сторону Таганки, но всюду находил удочки или лыжные палки. Кресла, этажерки, веера. Вместе со мной болел «бамбуковой болезнью» художник Орлов.
(По Ю. Ковалю)
МИДАС
Однажды веселый Дионис с шумной толпой менад и сатиров бродил по лесистым скалам. Не было в свите Диониса лишь Силена. Он отстал и, спотыкаясь на каждом шагу, сильно охмелевший, брел по фригийским полям. Увидели его крестьяне, связали гирляндами из цветов и отвели к царю Мидасу. Мидас тотчас узнал учителя Диониса, с почетом принял его в своем дворце и девять дней чествовал роскошными пирами. На десятый день Мидас сам отвел Силена к Дионису. Обрадовался Дионис, увидев Силена, и позволил Мидасу в награду за тот почет, который он оказал его учителю, выбрать себе любой дар. Тогда Мидас воскликнул:
— О великий бог Дионис, сделай так, чтобы все, к чему я прикоснусь, превращалось в чистое золото!
Дионис исполнил желание Мидаса; он пожалел лишь, что не избрал себе Мидас лучшего дара. Ликуя, удалился Мидас. Радуясь полученному дару, срывает он зеленую ветвь с Дуба — в золотую превращается ветвь в его руках. Срывает он в поле колосья — золотыми становятся они, и золотые в них зерна. Срывает он яблоко — яблоко обращается в золотое, словно оно из садов Гесперид. Все, к чему ни прикасался Мидас, тотчас обращалось в золото. Когда он мыл руки, вода стекала с них золотыми каплями. Ликует Мидас. Вот пришел он в свой дворец. Слуги приготовили счастливому Мидасу богатый пир. Но тут он понял, какой ужасный дар попросил у Диониса. От одного прикосновения Мидаса все обращалось в золото. Золотыми становились у него во рту и хлеб, и все яства, и вино. Понял Мидас, что придется ему погибнуть от голода. Простер он руки к небу и воскликнул:
— Смилуйся, смилуйся, о Дионис! Прости! Я молю тебя о милости! Возьми назад этот дар!
Явился Дионис и сказал Мидасу:
— Иди к истокам Пактола, там в его водах смой с тела этот дар и свою вину.
Отправился Мидас по велению Диониса к истокам Пактола и погрузился в его чистые воды. Золотом заструились воды Пактола и смыли с тела Мидаса дар, полученный от Диониса. С тех пор златоносным стал Пактол.
(По Н. Куну)
МИЛОСТЫНЯ
Вблизи большого города, по широкой проезжей дороге шел старый, больной человек. Он шатался на ходу. Его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно чужие. Одежда на нем висела лохмотьями. Непокрытая голова падала на грудь. Он изнемогал.
Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками — и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль. Он вспоминал...
Вспоминал, как и он был некогда здоров и богат. Но здоровье он истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам... И вот теперь у него нет куска хлеба — и все его покинули, друзья еще раньше врагов... Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? Горько ему было на сердце и стыдно. А слезы все капали и капали, пестря седую пыль. Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени. Он поднял усталую голову и увидел перед собой незнакомца.
Лицо спокойное и важное, но не строгое. Глаза не лучистые, но светлые; взор пронзительный, но не злой.
— Ты все свое богатство роздал, — послышался
ровный голос. — Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал?
— Не жалею, — отвечал со вздохом старик,
— только вот умираю я теперь. Незнакомец продолжал:
— И если бы не было на свете нищих, которые
к тебе протягивали руку, не было бы у тебя случая показать свою добродетель,
не мог бы ты упражняться в ней?
Старик ничего не отвечал и задумался.
— Так и ты теперь не гордись, бедняк, — заговорил опять незнакомец, — ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры.
Старик встрепенулся, поднял глаза... Но незнакомец уже исчез. А вдали на дороге показался прохожий.
Старик подошел к нему — и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего.
Но за ним шел другой — и тот подал старику малую милостыню.
И старик купил себе на данные гроши хлеба. И сладок показался ему выпрошенный кусок. И не было стыда у него на сердце. Его осенила тихая радость.
(По И. Тургеневу)
МОГИЛАПОЭТА
В нескольких километрах от Михайловского, на высоком бугре, стоит Святогорский монастырь. Под стеной монастыря похоронен Пушкин. Вокруг Монастыря поселок — Пушкинские Горы.
Поселок завален сеном. По громадным булыжникам день и ночь медленно грохочут телеги: свозят в Пушкинские Горы сухое сено. От лабазов и лавок несет рогожами, копченой рыбой и дешевым ситцем. Ситец пахнет, как столярный клей.
Единственный трактир звенит жидким, но непрерывным звоном стаканов и чайников. Там до потолка стоит пар, и в этом пару неторопливо пьют чай с краюхами серого хлеба потные колхозники и черные старики времен Ивана Грозного. Откуда берутся здесь эти старики — пергаментные, с пронзительными глазами, с глухим, каркающим голосом, похожие на юродивых, — никто не знает. Но их много. Должно быть, их было еще больше при Пушкине, когда он писал здесь «Бориса Годунова».
К могиле Пушкина надо идти через пустынные монастырские дворы и подыматься по выветренной каменной лестнице. Лестница приводит на вершину холма, к обветшалым стенам собора.
Под этими стенами, над крутым обрывом, в тени лип, на земле, засыпанной пожелтевшими лепестками, белеет могила Пушкина.
Короткая надпись «Александр Сергеевич Пушкин», безлюдье, стук телег внизу под косогором и облака, задумавшиеся в невысоком небе. Это все. Здесь конец блистательной, взволнованной и гениальной жизни. Здесь могила, известная всему человечеству, здесь тот «милый предел», о котором Пушкин говорил еще при жизни. Пахнет бурьяном, корой, устоявшимся летом.
И здесь, на этой простой могиле, куда долетают хриплые крики петухов, становится особенно ясно, что Пушкин был первым у нас народным поэтом.
Он похоронен в грубой песчаной земле, где растут лен и крапива, в глухой народной стороне. С его могильного холма видны темные леса Михайловского и далекие грозы, что ходят хороводом над светлой рекой Соротью, над скромными и необъятными полями, несущими его милой земле покой и богатство.
(По К. Паустовскому)
МОРЕ — СМЕЯЛОСЬ
Море — смеялось. Под легким дуновением знойного ветра оно вздрагивало и, покрываясь мелкой рябью, ослепительно ярко отражавшей солнце, улыбалось голубому небу тысячами серебряных улыбок. В глубоком пространстве между морем и небом носился веселый плеск волн, взбегавших одна за другою на пологий берег песчаной косы. Этот звук и блеск солнца, тысячекратно отраженного рябью моря, гармонично сливались в непрерывное движение, полное живой радости. Солнце было счастливо тем, что светило; море — тем, что отражало его ликующий свет.
Ветер ласково гладил атласную грудь моря; солнце грело ее своими горячими лучами, и море, дремотно вздыхая под нежной силой этих ласк, насыщало жаркий воздух соленым ароматом испарений. Зеленоватые волны, взбегая на желтый песок, сбрасывали на него белую пену, она с тихим звуком таяла на горячем песке, увлажняя его.
Узкая, длинная коса походила на огромную башню, упавшую с берега в море. Вонзаясь острым шпилем в безграничную пустыню играющей солнцем воды, она теряла свое основание вдали, где знойная мгла скрывала землю. Оттуда, с ветром, прилетал тяжелый запах, непонятный и оскорбительный здесь, среди чистого моря, под голубым, ясным кровом неба.
В песок косы, усеянный рыбьей чешуей, были воткнуты деревянные колья, на них висели невода, бросая от себя паутину теней. Несколько больших лодок и одна маленькая стояли в ряд на песке, волны, взбегая на берег, точно
манили их к себе. Багры, весла, корзины и бочки беспорядочно валялись на косе, среди них возвышался шалаш, собранный из прутьев ивы, лубков и рогож. Перед входом в него на суковатой палке торчали, подошвами в небо, валяные сапоги. И над всем этим хаосом возвышался длинный шест с красной тряпкой на конце, трепетавшей от ветра.
(По М. Горькому)
МОРСКИЕ ОГНИ
У берега море зеленоватое. Дальше оно чернеет, становится дегтярным, но темнота эта не пугает Диму. Мальчик часами может сидеть на крутом скалистом берегу, смотреть вдаль и мечтать. Обычно Дима приходит сюда один, а сейчас рядом с ним Славка.
Славка переступает с ноги на ногу, швыряет в море плоскую гальку:
— Пять раз вынырнет...
— Ага! — соглашается Дима. Слава размахивается,
бросает в море голыш:
— О чем задумался?
Сумерки густеют, переходят в темень. По небу золотым апельсином катится луна. Море вспыхивает огнями, вздыхает и как бы переваливается с боку на бок.
— Слав! Ты когда-нибудь считал огни?
— Тоже мне выдумал.
— Ничего не выдумал. Просто огни живые.
— Живые?! — Слава поправил съехавшую на
глаза кепку, усмехнулся и безнадежно махнул рукой. Дима надулся и притих.
Далеко-далеко, где не отличишь море от неба, вспыхнул и погас огонек. Дима привстал и крикнул:
— Знаешь, я вон на тот огонек загадал!
— А что будет?
— Увидим, — тихо ответил Дима.
Набежал ветер. Растрепал льняную Димину челку. Обдал ребят колючими брызгами, покачал старые портовые фонари и улетел в море.
Внезапно дальний огонек оторвался от тысячи других, ожил и пополз куда-то своей дорогой. Вот он ближе... ближе... И превратился в горящий светлячок, потом померк на миг и тут же вспыхнул огромным ночным солнцем.
— Корабль! — закричал Слава. — Вон гляди...
Вон!
— Мой огонек ожил...
— А если я загадаю, сбудется? — спросил
Слава с опаской и опустив глаза.
— А как же! — кивнул Дима.
И, словно подтверждая слова маленького мечтателя, вдали вспыхнули и побежали новые огоньки. А корабль загудел густо, призывно: «Сбу-у-дется!»
(По А. Баркову)
МОРСКОЕ ПЛАВАНИЕ
Я плыл из Гамбурга в Лондон на небольшом пароходе. Нас было двое пассажиров: я да маленькая обезьяна, которую один гамбургский купец отправлял в подарок своему английскому компаньону. Обезьяна была привязана тонкой цепочкой к одной из скамеек на палубе, она металась и пищала жалобно, по-птичьи.
Всякий раз, когда я проходил мимо, она протягивала мне свою черную, холодную ручку — и глядела на меня своими грустными, почти человеческими глазенками. Я брал ее руку — и она переставала пищать и метаться.
Стоял полный щтиль. Море растянулось кругом неподвижной скатертью свинцового цвета. Оно казалось небольшим. Густой туман лежал на нем, заволакивая самые концы мачт, и слепил и утомлял взор своей мягкой мглою. Солнце висело тускло-красным пятном в этой мгле; а перед вечером она вся загоралась и алела таинственно и странно.
Длинные прямые складки, подобные складкам тяжелых шелковых тканей, бежали одна за другой от носа парохода. Взбитая пена клубилась под колесами. Молочно белея и слабо шипя, разбивалась она на змеевидные струи.
Непрестанно и жалобно, не хуже писка обезьяны, звякал небольшой колокол у кормы. Изредка всплывал тюлень — и, круто кувыркнувшись, уходил под едва возмущенную гладь. А капитан, молчаливый человек с загорелым сумрачным лицом, курил короткую трубку и сердито плевал в застывшее море.
На все мои вопросы он отвечал отрывистым ворчанием. Поневоле приходилось обращаться к моему единственному спутнику — обезьяне. Я садился возле нее. Она переставала пищать — и опять протягивала мне руку.
Снотворной сыростью обдавал нас обоих неподвижный туман. Погруженные в одинаковую, бессознательную думу, мы пребывали друг возле друга, словно родные.
Я улыбаюсь теперь... но тогда во мне было другое чувство. Все мы дети одной матери — и мне было приятно, что бедный зверек так доверчиво утихал и прислонялся ко мне, словно к родному.
(По И. Тургеневу)
МОСТЫ
Русские сражались в Италии. Против Суворова действовали французские генералы. Выбирали французы удобное для себя место — такое, чтобы наверняка разгромить Суворова. Отступили они к реке Адде. Перешли на ту сторону. Сожгли за собою мосты. «Вот тут, — решили, — при переправе мы и уничтожим Суворова».
А для того чтобы Суворов их план не понял,, сделали французские генералы вид, что отходят дальше. Весь день отступали в сторону реки, а затем вернулись назад и спрятали своих солдат в кустах и оврагах.
Вышел Суворов к реке. Остановился. Приказал наводить мосты. Засучили солдаты рукава. Топоры в руки. Закипела работа. Мостов два, один недалеко от другого. Соревнуются солдаты между собой. На каждом мосту норовят управиться первыми.
Наблюдают французские дозорные за рекой. Через каждый час доносят своим генералам, как у русских идет работа. Довольны французские генералы. Все идет точно по плану. Потирают от радости руки. Ну, попался Суворов! Хитрыми были французы. Однако Суворов оказался хитрее.
Когда мосты были почти готовы, снял он вдруг среди ночи свою армию и двинул вниз по берегу Адды.
— А мосты, ваше сиятельство? — забеспокоились
саперные офицеры.
— Молчок, — приложил палец ко рту Суворов.
— Мосты строить. Шибче стучать топорами.
Стучат топоры над рекой, а фельдмаршал тем временем отвел свою армию вниз по ее течению и переправил вброд, без всяких мостов на вражеский берег.
Спокойны французские генералы. Знают: мосты не готовы. Успокаивает французов топорный стук над рекой. Не волнуются генералы.
И вдруг... Со спины, с тыла, явился Суворов. Ударил в штыки.
— Ура! Чудо-богатыри, за мной!..
Поняли генералы, в чем дело, да поздно.
Не ожидали русских французы. Дрогнули и побежали. Только офицеров одних более двухсот попало в руки к Суворову.
Мосты все же достроили. Как же быть без мостов, раз в армии не только чудо-солдаты, но и обозы и артиллерия.
(По С. Алексееву)
НА ВЕЧЕРЕ У ПОГОДИНА
В Москве, на вечере у Погодина, Лермонтов впервые встретился с Гоголем. Гости сидели в саду, В этот день было народное гулянье. Из-за кирпичной ограды проникал с бульвара запах пропотевшего ситца. Пыль, золотясь от вечерней зари, оседала на деревьях.
Гоголь, прищурив глаза, долго смотрел на Лермонтова — чуть сутуловатого офицера — и лениво говорил, что Лермонтов, очевидно, не знает русского народа, так как привык вращаться в свете. Попейте кваску с мужиками, поспите' в курной избе рядом с телятами, поломайте поясницу на косьбе — тогда, пожалуй, вы сможете — и то в малой мере — судить о доле «народа».
Лермонтов вежливо промолчал. Это Гоголю не понравилось. Лермонтов был удивлен разговорами Гоголя, его брюзгливым голосом. За ужином Гоголь долго выбирал, помахивая в воздухе вилкой, в какой соленый груздь эту вилку вонзить.
Одно было ясно Лермонтову: Гоголь им пренебрегал. «Способный, конечно, юноша. Написал превосходные стихи на смерть Александра Сергеевича. Но мало ли кому удаются хорошие стихи! Писательство — это богослужение, тяжкая схима. А офицер этот никак не похож на схимника».
В ответ Гоголю Лермонтов, выждав время, прочел отрывок из «Мцыри».
— Еще чего-нибудь, — приказал Гоголь. Тогда Лермонтов прочел посвящение Марии Щербатовой:
На светские цепи, На блеск утомительный бала Цветущие степи Украины она променяла... Гоголь слушал, сморщив лицо, ковырял носком сапога песок у себя под ногами, потом сказал с недоумением:
— Так вот вы, оказывается, какой! Пойдемте!
Они ушли в темную аллею. Никто не пошел вслед за ними. Гости сидели в креслах на террасе. Обгорали на свечах зеленые прозрачные мошки. На бульваре лихо позванивала карусель. В аллее Гоголь остановился и повторил:
Как ночи Украины,
В мерцании звезд незакатных,
Исполнены тайны
Слова ее уст ароматных...
Он схватил Лермонтова за руку и зашептал:
2i.SU ©® 2015